Между Лениными палеолитическими бёдрами Миша рассмотрел тёмное – такое же, как поросль между холмами. Он сделал к девушке шаг.
– Не подходи, – отступила она и натянула джинсы. – Я умею громко кричать.
– Я понял, – сказал Миша, усмиряюще выставив ладонь. – Тогда последняя просьба: помоги мне столкнуть эту лодку в воду. Наверное, я один не смогу. Хотя посмотрим…
Миша допил, что болталось в бутылке, бросил бутылку под ноги и приступил к лодке. Она была чуть не до середины заполнена сверкающей и дрожащей, как в колодце, совсем не такой, как в реке, водой. Он упёрся в корму и налёг всем телом.
– Давай, – попросил он Лену. – Она почти идёт. Совсем чуть-чуть помоги. Да помоги же, говорю! Хочешь, чтобы я тебе всё испортил?
Лена стала рядом с Мишей, – наверное, не столько из-за его таинственной угрозы, сколько из-за того, что увидела, что ему действительно недостаёт совсем маленькой помощи.
Лодка оторвалась от земли и тяжело отошла от берега без Миши. Миша зашёл в воду и уверенно, медленно пошёл за лодкой, зная, что она не убежит от него. Поймав её, он опёрся о борт и перевалился через него из речной воды в лодочную, едва не перевернув при этом своё судно. Затем, сидя по пояс в лодочной воде, он принялся грести руками, направляя лодку к середине реки.
Через минуту он взглянул на берег и едва разглядел пятно Лениного лица.
– Лена, – сказал он. – Я особенный человек. Я дружу со звёздами и кое-что понимаю в судьбах людей. Если ты хочешь, чтобы у тебя с Олегом получилось что-нибудь серьёзное, не говори ему, что я уплыл. Иди сейчас к нему навстречу, скажи, что видела меня, и что я уехал домой, своим ходом. А главное – отдайся ему сегодня хорошенько! Как никогда! Вот тогда ты чего-нибудь от него добьёшься.
Через несколько секунд он увидел, как пятно задвигалось в темноте, и вскоре потерял его из виду, а вместе с ним и берег, и ракитник, и холмы. Теперь были почему-то видны только огни красных астрономических фонарей и маленький зеленоватый автобус, будто висящий над ними в чёрной пустоте.
Стараясь понять, насколько он близок к середине реки, Миша взглянул на другой, равнинный берег. Этот берег почему-то был виден гораздо лучше. По нему стелился пропитанный лунным светом туман. Какая-то огромная птица, видимо испугавшись лодки, ударила крыльями по воде и редкими, как дыханье спящего человека, взмахами, унесла себя куда-то.
Миша почувствовал, как могучий стремнинный поток подхватил и повёл его лодку. Тогда он улёгся в ней, как в ванной, положив руки на борта, и перед тем, как безраздельно посвятить свои глаза и мысли звёздам, вспомнил ту женщину:
– Спасёшь ты меня теперь?
Сеня
Я часто спрашиваю людей:
– Что вы себе представляете, когда слышите слово «человек»?
Люди отвечают по-разному, иногда очень оригинально, но я забываю их ответы, потому что задаю свой вопрос исключительно для того, чтобы услышать от кого-нибудь мой собственный вариант ответа. Пока я не услышал его ни разу.
Когда я слышу слово «человек», перед глазами у меня возникает рисунок тушью на белой бумаге – элементарный, в два коротких росчерка: большой треугольный нос, а над ним чубчик.
Сообщают в новостях: «Там-то пострадало пять человек», – и я сперва вижу скопление нарисованных носов и чубчиков, а потом, немного стыдясь, заученно напоминаю себе, что у каждого из этих «чубчиков» уникальная судьба и «неповторимый внутренний мир».
Что взять с человека, который, услышав слово «Россия», видит не просторы, а две толстые буквы «с»; при слове «родина» невольно воображает распростёртые объятия тёти, у которой вместо головы кремлёвская башня со звездой, а произнося слово «душа», никак не может избавиться от образа плотной подушки, сделанной из мяса?
При этом душу я стремлюсь каким-то образом спасти, родину – любить, а человека – уважать…
Таково предисловие, быть может и лишнее, к рассказу о Сене – моём навеки молодом друге, образ которого, с годами сильно обедневший на детали, но в чём-то главном незыблемый, с недавних пор возникает в моей голове следом за носом и чубчиком, когда я слышу слово «человек».
Пожалуй, мне нетрудно было бы разыскать людей, которые знали Сеню гораздо ближе, чем я, и расспросить их: о чём он мечтал? что думал о жизни? о смерти? о Боге? Но я этого не делаю. Наверное, боюсь испортить лишними штрихами картину, которая видится мне вполне законченной.
Я видел Сеню всего один раз. Вернее, видел много раз в течение нескольких часов одного дня. Было мне тогда двенадцать лет.
Я приехал с родителями на день рождения папиного приятеля. В квартире приятеля нашлась гитара, и папа попросил меня что-нибудь исполнить. Я знал, чем это грозит. Сначала я спою что-нибудь из «Бременских музыкантов», потом из русского рока, потом из «Битлз» (я их тогда обожал), а потом папа скажет: «Я знаю, ты это не любишь. Но я прошу: одну, мою любимую! (Ты знаешь, какую.) И всё! Больше я тебя ни о чём просить не буду». Я начну злиться на папу и наотрез отказываться, причём совершенно искренне, без всякого кокетства; дело в том, что, исполняя собственные песни на людях, я каждый раз испытывал такой стыд, словно присутствующая публика застала меня за каким-то непотребным занятием, для которого мне ещё и понадобилось раздеться. Но папа, услышав мой отказ, не отступит от меня, а лишь переменит тактику – заговорит со мной, как со взрослым (немного демонстративно, не без гордости за то, что я могу поддержать такой разговор). «Понимаешь, – скажет он, – раз ты пишешь песни, ты уже не совсем простой человек. Ты художник, артист. А артисту, хочет он того или нет, нужна обратная связь. Нельзя писать в стол. Это неуважение к Господу Богу, Который всем этим тебя наградил». (Тут он покажет умным указательным пальцем на потолок). Я отвечу папе, что на данный момент мне совершенно не нравится то, что я пишу; вот напишу что-нибудь, на мой взгляд, стоящее – тогда сыграю с удовольствием. На это папа скажет, что об этом уже не мне судить, что творение имеет свойство отделяться от своего творца и жить собственной жизнью. Все эти разговоры до крайности раздуют интерес аудитории к моим песням, все наперебой начнут вторить папиным уговорам, и, чтобы не показаться похожим на ломающуюся девчонку, я наконец соглашусь в очередной раз испытать позор исполнения собственных песен. Неизбежность описанного сценария почему-то вызвала во мне в тот раз особенную досаду. Я решил, что уж лучше уподоблюсь этой самой девчонке, чем снова попадусь на папины уловки. Я спел «Луч солнца золотого», «Когда твоя девушка больна» и пару песен «Битлз», а затем убедительным шахматным жестом отставил гитару, встал и ушёл на кухню якобы попить, а на самом деле – подождать, пока взрослые обо мне забудут. Я не догадывался, что моя отлучка будет папе только на руку. Пока я отсутствовал, он умудрился полушёпотом, при помощи предельно сжатых формулировок заинтриговать компанию моим творчеством, и когда я вернулся к столу – все стали дружно меня упрашивать: «Спой папину любимую». Сам папа, довольный, что сразу переложил уговоры на плечи других, старался сохранять самый невозмутимый вид. Я смерил его взглядом, в котором, наверное, извивалось нечто недалёкое от лютой ненависти. Папа только и мог, что тихо и немного укоризненно сказать: «Будет у тебя собственный сын – может, ты меня поймёшь».
Я сам не заметил, как снова оказался сидящим на стуле с гитарой в руках. Я обречённо провёл по открытым струнам – и при этом одиноком пустом аккорде словно лишился костей от жалости к себе самому. Я ссутулился, обмяк, глаза мои затуманились слезами.
Тут и появился Сеня. Точнее, появился он на дне рождения уже давно, но тут он впервые появился для меня. Насколько я помню, до этого он непрерывно ухаживал за гостями и хозяевами, стараясь предупредить все их желания: накладывал салаты, наполнял бокалы и рюмки. Он очень внимательно слушал, как я играю и пою, а в перерывах между песнями давал краткие, но при этом настолько высокие оценки моему таланту, что папа вынужден был его немного сдерживать.
– Гений, – констатировал Сеня.
– Ну уж гений… – корректировал папа. – Упаси меня Господь быть отцом гения.
– Просто нет слов, – говорил Сеня с ударением на «просто», когда я заканчивал очередную песню. – Виртуоз.
– Ну, не виртуоз, конечно, – снова поправлял отец, – но… для его возраста это весьма крепкий уровень.
Сеня заметно выделялся среди людей, бывших на празднике. Выделялся уже хотя бы возрастом. Всех нас можно было условно поделить на две возрастные группы: взрослые (кому за сорок) и дети, к которым относились я и две дочки именинника. Сене же было от двадцати до двадцати пяти (я тогда плохо определял возраст), то есть он был среди нас единственным так называемым «молодым человеком». Но ему не было с нами скучно. Когда старшие начинали говорить о чём-то совсем взрослом, что было невозможно понять ребёнку, Сеня всё понимал и полноценно участвовал в беседе. В то же время он не стеснялся сознаться, что чего-то не знает, и взрослым людям это нравилось. Высказывая умные мысли, мой папа глядел прежде всего на Сеню, и тот сосредоточенно кивал, слушая отца с неподдельным вниманием и уважением, но при этом не забывая ловить за пальцы приятелевых дочек, которые всё время пытались исподтишка пощекотать его и заглушали своим смехом папину речь.