Белое дыхание.
Скатерть на праздничном столе, жесткая, ледяная,
вдруг я проливаю свое вино с водичкой,
как рана.
Белое лезвие ножа. И порез сначала особенно белый,
только потом кровь выступит.
Ослепительно белые клыки Джека и нежная белая шерстка на животе у него, когда он редко открывает живот.
То, что бывает всегда
Зима. Кажется, она никогда не кончится.
Застыла черными деревьями, черные фигуры людей вмерзли в улицы между домов, дома смотрят бельмами окон.
Сижу в сугробе, снег скучный, давнишний.
Во дворе кружится сорока, расправилась в воздухе:
черно-белый зимний крест.
И ночь кажется всегда,
иногда не можешь заснуть, лежишь приплюснутый,
темнота зияет пустая, глаза мои в себя вылупила,
и не знаешь, как быть...
И всегда вдруг приходит Мама.
Как она знает? Ведь я не зову, не помню даже, что можно
ждать помощи.
Ночь становится мягкой, одеяльной.
Сохранная ночь.
Пожалуй, и день тоже всегда,
когда находишься внутри дня,
или внутри лета, или любого другого состояния.
Когда подумаю о Папе, он как будто всегда сидит в углу дивана, всегда в одной позе: нога на ногу, с книжкой, на валике перед ним стакан с крепким чаем, пепельница - бронзовая тувинская чаша, папиросы "Беломор-канал".
Каждая деталь растворяется в действие: на ноге я качаюсь; чай прошу отпить, придерживая пальцем ложку, как он; за папиросами посылают в магазин, - "фабри-кау-рицкого" - распеваю дорогой для памяти; о бронзовой пепельнице мечтаю, - она из далекой страны, где он бывал без меня; Он бывал во многих краях и во всех книжках, которые иногда рассказывает.
Из этих действий складывалась моя детская жизнь около него. За ней я его самого забывала...
То, что загадочно
Зеркало и горизонт.
То, что должно быть большим
Дом. Двор.
Деревья.
Яблоко. Арбуз.
Небо. Мы с Папой и Мамой собирали малину, лежим теперь, отдыхаем в траве на полянке, смотрю в синюю глубину между облаков, какое волнение, слова щекочут горло и не образуются.
Лист бумаги.
Что мучительно
В очень полном стакане есть какая-то зрительная
мучительность.
Выжидание момента, который будет называться днем рождения, момента, когда, наконец, вручат подарок, который я уже давно выискала в тайниках шкафов.
Вообще, ожидание. Оно мучительно исполнением.
В исполнении сгущаются предвосхищение,
томление желания, страх не дождаться,
потом усталая радость
и ты уже через-полон,
не хочется ничего.
Разъезженная расхлябанная Земля.
Самое горькое
Конечно, касторка, хотя я ее только видела в капсулах, налитых желтым ядовитым сиянием - это знак горькости.
Морщины по углам бабушкиного рта, когда она думает или говорит о погибшем сыне своем Толе.
Безнадежная горечь полыни.
У горчицы и перца - горечь веселящая, запретная, бьющая по ноздрям возбуждением.
Горькость рябины и калины - желанная, сладкая.
Редкое драгоценное горькое золото апельсиновых корочек, когда сначала съешь разделенные по одной, пересчитанные, прозрачные дольки, потом в корочках выгрызешь толстую белую ватную подкладку, а из оранжевых пор выстреливают пахучие фонтанчики, и потом растягиваешь, уже как память удовольствия, бугристую зернистую на зубах окончательную шкурку.
Я думаю, водка горькая.
Не думаю, а уже пробовала.
В громовом небе какое-то горьковатое возбуждение.
Что печально
Повисшие вдоль тела руки.
Опущенные в воду длиннолистые ветви ивы.
Пустые прутья деревьев с редкими монетками листьев.
Опавшие листья.
Все опавшее и опущенное и повисшее,
опущенные уголки губ, как у рыбы, и сама рыба.
Печально выглядит "в воду опущенный".
Вода печальна.
(А умывальная вода - скучное, и само слово
умывальник).
С чем не хочется согласиться
С тем, что нужно ложиться спать.
Вообще, с тем, что велено делать тогда, когда этого совсем не хочется. Со словами "пора" и "должна".
Что кончается лето.
Не разрешают купаться, показывают желтые пятна в деревьях, - видишь, осень уже. Ах, как раздражает.
Но потом привыкаешь, и осень колдует красотой.
С тем, что невозможно заболеть, когда это нестерпимо
необходимо, когда провинилась.
И с тем, что нельзя вернуть, восстановить то, что сломал, разрушил, натворил.
Незыблемость хрупка.
Не хочется узнать, что горы не до самого неба.
Обидное
Больничные халаты и приютские платья.
Все водянистое: глаза больного человека, детсадовский
кисель, плохие краски.
В искажении, в кривости стекла есть что-то оби-идное, в слезливой размазанности "и-и", когда закупорена окнами, сижу дома, гулять не пускают, наказана или больна.
Только поймала по линии берега полное отражение опрокинутых деревьев, так что и стволы не сломились, но легли в одну гладь и соединили небо с водой, как ветер смял озеро в рябь.
Очарование
Смотреть в пламя огня,
на бегущую воду, на плывущие в небе облака.
Слушать шелест травы.
Зимнее окно.
Самое очаровательное - начало сказок.
В них ничего не начинается сначала,
все берется ниоткуда.
"Когда-то"... Когда же? Может, никогда?
"Однажды" ... Когда же? Может быть, всегда?
Жили были старик со старухой ...
Или царь, и у него было три сына ...
Жили-были...
Однажды жила я.
Самое страшное
Палец проваливается в гниль картошки...
Температурный сон: что-то неосязаемо Большое...
Когда у Мамы дрожат губы, сдерживается не заплакать.
Когда я увидела, задрожали губы у Папы
это было самое катастрофичное...
Спящее стариковское лицо.
Страшно смотреть в узкую глубину колодца,
вообще, страшно смотреть в любую глубину.
Или вот еще какая история:
Мы с Папой одни дома.
Он усаживает меня перед собой и говорит эту сакраментальную фразу:
- Поговорим как мужчина с мужчиной...
после которой всегда возникает волнение и настороженность: будет что-нибудь неприятное для меня, захочется плакать и не хотеть;
но во фразе есть что-то от скрещивания шпаг, есть напряженность пружинки, а в паузе потом - любопытство мое преобразуется в готовность к подвигу,
так вот ...
- Мне нужно уйти на 2 часа по делу. Смотри на часы. Когда большая стрелка сделает два круга, я приду. Если ты останешься одна, я каждый день буду приносить тебе конфетку ...
Конечно, я остаюсь. Он уходит.
Я сажусь перед часами и жду.
Позже я всегда любила эту тему парного портрета:
есть одно лицо и отсутствие второго лица.
Второе место не занято никем другим, так как ждут именно его, поименного отсутствующего.
И связь осуществляется через динамический
предмет накала ожидания
часы, окно, дорога, ...
Часы старые стенные, без домика и кукушки, какие я видела позже и полюбила, но с бутафорским жестяным теремком и ржавыми стрелками.
Оказалось, что часы я раньше вовсе не знала. Они, если бы я умела назвать, представлялись каким-то магическим знаком, каким отмечены людские жилища. Предназначенности их я не понимала, и до поры оставалась равнодушной. Есть редкие предметы, - к ним ребенок как бы нелюбопытен, именно к часам он относится так, словно выжидает откровения.
Вглядываясь в часы, я услышала, что они живут, в них стучит свое сердце, и стрелки передвигаются, подчиненные, - маленькие руки.
Это было прекрасно. Это был ритм - первая радость детского осознания пульса. Меня схватил восторг, вскрыл мои синхронные точки, - мы бились в один мелодичный такт, и стрелки, накапливая повторность, рождали протяженность.
Первое - восторг. Второе всегда разрушение.
Я подставила стул, залезла и стала крутить стрелки,
их во что бы то ни стало нужно было остановить,
или понять, почему остановить нельзя.
Стрелки обломились.
Я скатилась со стула и уставилась на часы.
На меня смотрел ужас.
Оно, что-то, не переставало стучать, неуловимо длясь, но
видеть это уже было запрещено. Оно продолжалось без меня. Рукоощущение стрелок пропало. На меня смотрел Ужас круглым курносым часовым лицом.
Люцифер... я еще не знала, что это, но слово слышала...
Люцифер был в лице циферблата.
Я забилась в угол и рыдала до последних сил,
до дна, до сна.
И во сне за мной гнался страх.
Я выбежала на дорогу...
и увидела пустой часовой теремок.
Укрылась в нем, дверку притворила и тихонько пошла...
......
- А вот и я, - это Папа вернулся.
Я поверила ему навсегда. Много лет потом, встречая Папу с работы, находила в его кармане конфету. Это было несомненно, как обязательность времени.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГАРМОНИКИ ВРЕМЕНИ
1. Домик в лесу
Сколько помню себя, всегда помню папины рисунки, что он рисовал мне в детстве. Вернее, это был один и тот же рисунок: Домик в лесу.