Шмитта, он взывает к «общности в борьбе», ведомой «общественно настроенным сказыванием»69.
Бытие есть поэтому борьба. Тем самым оно приобретает политическое изме- рение.
Согласно Шмитту, в политике речь идет о решении, о решении как борьбе, о режущем насилии решения. Решение делает дискуссию излишней. Хайдеггер бы добавил: дискуссии ведет das Man. Дискуссии не хватает насильственности решения, ей не хватает решающего удара, который является отличительным признаком решения. Поэтому Шмитт говорит о дискуссии лишь уничижительно: «Таким образом, политическое понятие борьбы в либеральном мышлении <…> становится <…> дискуссией; на место ясного различения <…> заступает динамика вечной конкуренции и вечной дискуссии»70. Хорошо известно, что Шмитт был решительным противником парламентаризма. Слово «парламент» восходит к французскому слову parler – «говорить». Переговоры, дискуссия являются, таким образом, сущностью политического. Диктатура обходится безо всякой дискуссии. Она редуцирует речь до приказа. Но приказывать – не разговаривать. Согласно Шмитту, парламентаризация речи, как и парламентаризация души, обернулась бы упадком. У Шмитта душа не может терпеливо ждать в протяженности и открытости речи. Поэтому речь вырождается до болтовни (palaver), которая никогда не прекращается и не приводит к окончательному решению. Слово Dezision, «решение», происходит от латинского decidere, которое означает «отрезать, срезать, нарезать». Решения имеют место тогда, когда один человек другому – своему врагу – перерезает глотку. Таким образом этого другого срезают на полуслове. Решение здесь имеет тот же смысл, что и в выражении «сказал как отрезал», то есть является непосредственным, как удар меча. Оно зиждется на насилии. Дискуссия как медиум политического соответствует совершенно иному духу. На место combattere (сражаться) приходит compromettere (компрометировать).
Шмитт размышляет безличными, дихотомическими противоположностями. «Либо-либо» – основополагающая форма его мышления, самой его души. Его мир нарезан острыми ломтями. Его критический настрой к романтизму объясняется именно неспособностью допустить многозначность и неопределенность. Мир в описании романтиков, как он считает, «мир, лишенный субстанции и функциональной связности, без страшного руководства, без выводов и без дефиниций, без решения, без последнего суда»71. Поэтому романтика Адама Мюллера он упрекает за его «стремление повсюду посредничать», за его «всемирную терпимость», из-за которой не остается ничего, что можно «любить и по-настоящему ненавидеть». Критике подвергается и «его расчувствовавшийся, в основе всегда со всем согласный, все одобряющий пантеизм», его «женственная, растительная природа»72, которой противостоит натура мужская, хищническая. Политическая экзистенция, таким образом, является не растительной, а животной. Политика – это не примирение и посредничество, а нападение и насильственное подавление. Лишь от «подлинной борьбы», от «этой экстремальной возможности», то есть насилия, жизнь получает «специфически политическое напряжение». Поэтому транснациональную всемирную общность Шмитт не считает политическим состоянием, ведь у нее нет внешнего врага: «Мир, в котором была бы полностью устранена и исчезла бы возможность такой борьбы, окончательно умиротворенный земной шар, был бы миром без различения друга и врага и вследствие этого – миром без политики»73.
Шмиттовская политика насилия – политика идентичности, которая не ограничивается сферой политического, но оставляет отпечаток и на его душе. Его гидрофобия объясняется навязчивым стремлением к идентичности. Вода для Шмитта – крайне тревожащая стихия, поскольку она не поддается никакому твердому маркированию. Она лишена всякого характера, потому что на ней ничто не может запечатлеться: «Морю неведомо это осмысленное единство пространства и права, порядка и локализации. <…> К тому же в море нельзя <…> провести четких линий. <…> У моря нет характера в изначальном значении слова “характер”, происходящего от греческого глагола diarassein – “вырезать, чеканить, выцарапывать”»74. Шмитт – это особый «человек земли», «землепроходец»75, поскольку он мыслит устойчивыми различиями и дихотомиями и ему недоступно все, что расплывается и не поддается различению.
Политика идентичности у Шмитта высвобождает большое количество деструктивной энергии. Но это насилие направлено вовне. Изнутри оно действует стабилизирующе, поскольку вся конфликтная энергия выводится за пределы Я, направляется на другого и тем самым экстернализируется. Насилие, направленное на другого как врага, придает самости прочность и стабильность. Для идентичности оно является образующим. Враг, как уже было отмечено, – «это насущный вопрос о целостном образе меня самого». Лишь перед лицом врага самость получает «собственную меру, собственные границы, собственный гештальт». Поэтому исключение ясно обозначенного другого как врага образует окончательный, однозначный образ меня самого. Чем однозначнее образ врага, тем яснее очерчен мой собственный. Образ врага и мой образ обуславливают, порождают друг друга. Направленные против другого деструктивные энергии в то же время играют конструктивную роль для образования четко очерченной самости.
Характер является феноменом негативности, так как он предполагает исключение и отрицание. «Иметь более одного подлинного врага» – слабость характера. Но одновременно можно было бы сказать, что иметь более одного подлинного врага – признак отсутствия характера. Несмотря на его негативность – или же именно по причине таковой, – характер есть фигура, которая оформляет и стабилизирует самость. Режущее насилие решения и исключения, которое и «характеру» сообщает жесткость, не в ладах с сегодняшним обществом производительности, в котором важно оставаться гибким. Производительный субъект должен быть гибким человеком. Эта перемена обусловлена прежде всего экономически. Ригидная идентичность противодействует ускорению сегодняшних производственных отношений. Продолжительность, постоянство и непрерывность мешают росту. Производительный субъект перманентно находится в подвешенном состоянии, которое не допускает никакого окончательного «местоположения», никакой явно длящейся самости. Идеальный производительный субъект был бы лишен характера, был бы человеком, свободным от характера, человеком, для всего доступным, в то время как послушный субъект должен был бы обнаруживать жесткость характера. До некоторой степени неопределенность идет рука об руку с чувством свободы. В длительной перспективе она приводит к психическому истощению.
Ортопедическая, ортопсихическая репрессия – не просто деструктивна. Она придает душе форму, она сообщает ей положение. Тотальное упразднение негативности действует деформирующе и дестабилизирующе. Не имея «расположения», душа не может сделать передышку. Она становится неугомонной. Там, где ломаются стабильные, поддающиеся объективации модели идентификации и ориентации, доходит до психической нестабильности и нарушений характера. Незавершенность и незамкнутость самости ведут не только к свободе, но и к болезни. Можно было бы сказать, что ставший депрессивным производительный субъект – это человек без характера.
Схема друг/враг не является главенствующей в сегодняшнем обществе производительности. Как говорит Шмитт, «конкурент» – это не враг. «Конкурировать» означает дословно «бежать вместе». Это соревновательный забег, в котором наградой оказывается некая вещь. При вражде, напротив, речь не идет о какой-то вещи, на кон поставлена экзистенция. Отношению конкуренции не хватает как раз экзистенциального напряжения, негативности вражды, которая помогает самости обрести однозначный образ самой себя. Производительный субъект позднего модерна все больше и больше избавляется от негативности. Он не противостоит ни врагу, ни суверену.