В квартире мои периодически возникающие приступы отвращения к страсти Бена сменились тревогой за его безопасность. В гостиной я театрально уставился на диван, на котором он так часто лежал, вытянувшись после долгого дня ламбетских занятий на улице: “Придавлю-ка я здесь, старина, если не возражаешь. Все веселей, чем ночью дома. Пусть Арно спит дома. Бен поспит здесь”. В кухне я дотронулся до старой железной плиты, где жарил ему в полночь яичницу: “Боже всемогущий, Нед, и это называется плитой? Похоже скорее на орудие, с которым мы проиграли Крымскую войну”.
Не сразу после того, как я выключил ночник, я вспомнил его голос, раздающийся из-за тонкой перегородки, когда он забрасывал меня одной бредовой идеей за другой – на жаргоне, которым мы пользовались, на нашем с ним языке.
– Знаешь, что нам следует сделать с братом Насером?
– Нет, Бен.
– Отдать ему Израиль. А знаешь, что нам надо сделать с евреями?
– Нет, Бен.
– Отдать им Египет.
– Почему, Бен?
– Людей может удовлетворить только то, что им не принадлежит. Знаешь историю, как скорпион и лягушка переплывали Нил?
– Знаю. А теперь заткнись и спи.
Историю эту мне он все же рассказал, но на примере из реалий Сэррата. Агенту-скорпиону необходимо войти в контакт со своей командой на противоположном берегу. Лягушка – двойной агент – делает вид, что хочет купить легенду скорпиона, потом выдает ее своим казначеям.
А утром он ушел, оставив лишь записку в одну строчку: “Увидимся в нашей тюрьме для несовершеннолетних” – так он называл Сэррат. “С любовью, Бен”.
Говорили ли мы тогда о Стефани? Нет. О Стефани мы говорили движением, взглядом, а не с глазу на глаз и не в переписке. Стефани была мимолетным видением и одновременно загадкой, слишком восхитительной, чтобы ее разгадывать. Поэтому, вероятно, я и не думал о ней. Или еще не думал. Не отдавая себе отчета. Не было драматического момента, когда вдруг наступило бы прозрение и я выскочил бы из ванны с криком “Стефани!”. Этого не было по той простой причине, которую я пытаюсь вам объяснить; где-то на ничейной земле, между сознанием и инстинктом самосохранения, Стефани плыла, как мифическое создание, существующее только тогда, когда ее признавали. Насколько я помню, мысль о ней впервые вернулась ко мне, когда я приводил в порядок квартиру после набега Кадровика. Наткнувшись на свой прошлогодний дневник, я стал его листать, думая о том, что в жизни событий гораздо больше, чем мы запоминаем. И, дойдя до июня, я обнаружил линию, перечеркивающую по диагонали две недели в середине месяца с аккуратно написанной рядом цифрой “8”, означающей Лагерь 8 в Северном Аргайлле, где мы занимались общей военной подготовкой. И я стал думать – а может, просто чувствовать – да, конечно, Стефани.
И отсюда, не испытав внезапного Архимедова прозрения, я стал вспоминать, как мы ехали ночью по залитым лунным светом дорогам Северной Шотландии: Бен за рулем открытого родстера “Триумф”, а я рядом, болтая без перерыва, чтобы не дать ему заснуть, поскольку мы оба находились в счастливо-измученном состоянии после того, как неделю делали вид, что в горах Албании поднимаем на борьбу партизанскую армию. А июньский ветер обвевал наши лица.
Остальные ехали в Лондон на сэрратском автобусе. Но у нас с Беном был родстер “Триумф”, принадлежащий Стефани, ведь Стеф была молодчиной, Стеф была бескорыстной. Стеф вела его всю дорогу от Обана до Глазго, чтобы Бен мог попользоваться им неделю и вернуть, когда курс возобновится. Именно так вспомнилась мне Стефани – в точности так, как она предстала передо мной в машине, – бесплотный, дразнящий образ, наша с ним женщина – женщина Бена.
– Итак, кто же или что же такое Стефани? Или, как всегда, ответом мне станет громкое молчание? – спросил я его, открывая “бардачок” в тщетной попытке найти следы ее присутствия.
Громкое молчание длилось мгновение.
– Стефани – это свет для безбожников и образец для добродетельных, – серьезно ответил он. И потом более неодобрительно: – Стефани представляет немецкую часть семьи. – Он и сам был больше по немецкой линии, любил говорить он в более кислом настроении. Он говорил, что Стеф была со стороны Арно.
– Она хорошенькая? – спросил я.
– Не будь вульгарным.
– Красивая?
– Не так вульгарно, но еще не тепло.
– Тогда какая же она?
– Она – совершенство. Она лучится. Она бесподобна.
– Значит, красива?
– Да нет, деревенщина. Изысканна. Sans pareil [9]. Умна так, что и не снилось никакому Кадровику.
– А кроме этого, что она для тебя? Кроме того, что она немчура и хозяйка этой машины?
– Она седьмая вода на киселе моей матери. После войны она приехала к нам жить в Шропшир, и мы вместе выросли.
– Значит, она твоего возраста?
– Если вечность можно измерить, то да.
– Как бы названная сестра.
– Была несколько лет. Мы вместе носились как сумасшедшие, собирали на рассвете грибы, трогали пипки друг у друга. Потом я отправился в школу-интернат, а она вернулась в Мюнхен, чтобы продолжать быть немчурой. Конец детской идиллии – и назад к папочке в Англию.
Так вежливо он не говорил ни об одной женщине, ни о себе.
– А теперь?
Я испугался, что он снова отключился, но в конце концов он мне ответил:
– Теперь все не так весело. Она пошла в художественную школу, подцепила какого-то психа-художника и стала жить в доме, полученном в приданое, на Западных островах Шотландии.
– А почему же тогда все не так весело? Ты не нравишься ее художнику?
– Ему уже никто не нравится. Он застрелился. По неизвестным причинам. Оставил записку в местном совете, в которой извинялся за эту неприятность. Никакой записки для Стеф. Они не были женаты, что еще больше сбило с толку.
– А теперь? – снова спросил его я.
– Она все еще живет там.
– На острове?
– Да.
– В особняке, полученном в приданое?
– Да.
– Одна?
– Большую часть времени.
– То есть ты ездишь туда и встречаешься с ней?
– Да, встречаюсь с ней. Значит, полагаю, и езжу тоже. Да, именно так: я езжу и встречаюсь с ней.
– Это серьезно?
– Все, что касается Стеф, серьезно по-крупному.
– Чем она занимается, когда ты не с ней?
– Надо думать, тем же, чем когда я с ней. Рисует. Разговаривает с птичками. Читает. Музицирует. Читает. Музицирует. Рисует. Думает. Читает. Дает мне свою машину. Хочешь еще что-нибудь узнать о моих делах?
На мгновение мы стали друг другу чужими, пока Бен снова не смягчился.
– А знаешь что, Нед? Женись-ка на ней.
– На Стефани?
– На ком же еще, идиот! Если подумать, чертовски хорошая мысль. Предлагаю собраться и обсудить ее. Ты женишься на Стеф, Стеф выйдет замуж за тебя, а я буду приезжать, жить с вами и ловить в озере рыбу.
Вопрос мой был порожден чудовищной, заслуживающей наказания наивностью.
– Почему же тебе самому не жениться на ней? – спросил я.
Неужели только теперь, стоя в своей квартире и глядя, как рассвет медленно скользит по стенам, я получил ответ? Уставившись на перечеркнутые страницы прошлогоднего июня и передернувшись, вспоминая его ужасное письмо?
Или ответ этот был дан мне уже в машине молчанием Бена, пока мы мчались в шотландской ночи? Неужели уже тогда я знал: Бен говорил мне, что никогда не женится ни на одной женщине?
Неужели по этой причине я изгнал Стефани из своего сознания, так глубоко запрятав ее, что даже Смайли, несмотря на все его хитроумные подкопы, не удалось ее эксгумировать?
Посмотрел ли я на Бена, когда задал ему этот фатальный вопрос? Смотрел ли я на него, когда он не ответил и продолжал молчать? Или же я умышленно не смотрел на него вовсе? К тому времени я привык к его молчанию, поэтому, возможно, напрасно прождав, я в наказание замкнулся в себе.
Но я точно знаю, что Бен так и не ответил на мой вопрос, и никто из нас о Стефани больше не вспоминал.
* * *
Стефани – женщина его мечты, думал я, продолжая изучать свой дневник. На своем острове. Женщина, которая любила его. Но должна выйти замуж за меня.
Женщина, которая имела привкус смерти, в чем герои Бена, казалось, всегда нуждались.
Вечная Стефани, свет для безбожников, лучится, бесподобна, немка Стефани, его образцовая названная сестра – возможно, и мать тоже, – машущая ему со своей башни, предлагающая ему убежище от отца.
“Вам придется поставить себя на место Бена”, – сказал Смайли.
Однако даже сейчас, держа в руках открытый дневник, я не позволил себе неуловимые моменты откровения. Во мне формировалась идея. Постепенно она превратилась в возможность. И только позже, когда мое состояние физической и психологической осады стало меня донимать, идея превратилась в убеждение и, наконец, в цель.
И вот настало утро. Я обработал пылесосом квартиру. Вытер пыль и навел глянец. Я поразмыслил над своим гневом. Бесстрастно, как вы понимаете. Снова открыл стол, вынул свои оскверненные личные бумаги и сжег в камине все то, что посчитал окончательно запятнанным вторжением Смайли и Кадровика: письма от Мейбл, призывы моего бывшего репетитора “заняться чем-нибудь повеселее”, чем примитивная исследовательская работа в военном ведомстве.