Большая комната была наполовину мастерской, а другая половина была приспособлена под жилую комнату. Большая часть мебели была покрыта чехлами. На столе стояла не убранная после еды посуда: две кружки и две тарелки с остатками еды.
– Что за неприятности? – спросила она.
– Это касается его работы в Берлине. Я решил, что он, вероятно, говорил вам об этом.
– Он ничего мне не говорил. Он никогда не говорил со мной о своей работе. Наверное, он знает, что меня это не интересует.
– Можно ли узнать, о чем он говорит?
Она обдумала это.
– Нет, – и затем, вроде бы смягчившись: – Теперь он вообще со мной не разговаривает. Похоже, он стал траппистом [10]. А почему бы и нет? Иногда он смотрит, как я рисую, иногда ловит рыбу, иногда мы что-нибудь едим, иногда выпиваем немного белого вина. Он довольно много спит.
– Как давно он здесь?
Она пожала плечами.
– Дня три.
– Приехал прямо из Берлина?
– Приплыл на лодке. Поскольку он ничего не рассказывает, это все, что я знаю.
– Он исчез, – сказал я. – За ним охотятся. Они решили, что он мог появиться у меня. Не думаю, чтобы они о вас знали.
Она снова слушала меня, слушала сначала мои слова, потом мое молчание. Казалось, ее ничто не смущало, она была как вслушивающееся животное. Вспомнив о самоубийстве ее возлюбленного, я подумал, что все выпавшие на ее долю переживания делают ее такой: для мелких беспокойств она была недосягаема.
– Они, – повторила она с удивлением. – Кто это – они! Что такого особенного можно узнать обо мне?
– Бен занимался секретной работой, – сказал я.
– Бен?
– Как и его отец, – сказал я. – Он безумно гордился тем, что идет по стопам отца.
Она была поражена и взволнованна.
– Зачем? На кого? Секретная работа? Что за дурак!
– На английскую разведку. Он находился в Берлине, был атташе у военного советника, но его настоящей работой была разведка.
– Бен? – сказала она, и на ее лице отразились отвращение и неверие. – Зачем ему вся эта ложь? Бен?
– Боюсь, вы правы. Но это был его долг.
– Как ужасно.
Ее мольберт стоял ко мне обратной стороной. Встав перед ним, она начала смешивать краски.
– Мне бы с ним только поговорить, – сказал я, но она сделала вид, что слишком поглощена своими красками и не слышит меня.
Задняя сторона дома выходила в парк, за которым виднелись сгорбленные от ветра сосны. За соснами лежало озеро, окруженное маленькими розовато-лиловыми холмами. На дальнем берегу я различил рыбака, стоящего на развалившейся пристани. Он ловил рыбу, но не забрасывал удочку. Не знаю, как долго я разглядывал его, но достаточно долго для того, чтобы понять, что это Бен и что ловить рыбу ему абсолютно неинтересно. Я распахнул стеклянные двери и вышел в сад. Я шел по пристани на цыпочках, а холодный ветер рябил озерную воду. На Бене был надет слишком широкий твидовый пиджак. Я догадался, что он принадлежал ее покойному возлюбленному. И шляпа, зеленая фетровая шляпа, которая, как и все шляпы, на Бене выглядела так, словно была сделана специально для него. Он не обернулся, хотя должен был почувствовать мои шаги. Я встал рядом.
– Единственное, что ты сможешь поймать таким образом, – так это воспаление легких, понял, немецкая задница? – сказал я.
Он смотрел в другую сторону, поэтому я остался стоять рядом с ним, глядя, как и он, на воду и чувствуя толчок его плеча, когда шатающаяся пристань небрежно натолкнула нас друг на друга. Я видел, как темнела вода, а небо за горами становилось серым. Несколько раз я видел, как красный поплавок тонет в маслянистой поверхности. Но если рыба и клевала, Бен и пальцем не шевелил, чтобы поводить ее или намотать катушку. Я увидел, как в доме зажегся свет, и представил Стефани за мольбертом, добавляющую еще мазок и поднимающую руку ко лбу. Холодно. Надвигалась ночь, но Бен не шевелился. Мы вступили друг с другом в состязание, как во время наших занятий по физической подготовке. Я наступал, Бен не сдавался. Но только один из нас мог поставить на своем. Я не собирался уступать, пока он не признает меня, даже если бы мне потребовалось простоять тут всю ночь, весь завтрашний день и даже если бы я умер голодной смертью.
Взошел месяц, появились звезды. Ветер улегся, и над почерневшим болотом появилась серебряная дымка. А мы все еще стояли и ждали, что кто-то из нас сдастся. Я было уже заснул стоя, как услышал жужжание катушки, увидел, что из воды поднимается поплавок и за ним голая, поблескивающая в свете луны леска. Я не пошевелился и ничего не сказал. Я подождал, пока он намотает всю леску и прицепит крючок. Я дал ему повернуться ко мне, что он вынужден был сделать, ведь, чтобы сойти с пристани, ему нужно было пройти мимо меня.
Мы стояли лицом к лицу в свете луны. Бен смотрел вниз, размышляя, по-видимому, как переступить через мои ноги. Взгляд его поднялся до моего лица, но в его выражении ничто не изменилось. Его застывшее лицо так и оставалось каменным. И если оно хоть что-то выражало, то только злость.
– Что ж, – сказал он. – Входит третий убийца.
На этот раз никто из нас не засмеялся.
* * *
Она, видимо, почувствовала наше приближение и ретировалась. Я услышал, как в другом конце дома играет музыка. Дойдя до большой комнаты, Бен направился к лестнице, но я схватил его за руку.
– Тебе придется все рассказать мне, – сказал я. – Никто мне лучше тебя никогда не расскажет. Я нарушил устав, чтобы сюда добраться. Тебе придется рассказать мне, что произошло с агентурой.
К холлу вела длинная прихожая, окна в ней были закрыты ставнями, а диваны покрыты чехлами. Было холодно, Бен еще не снял пиджака, а я пальто. Я открыл ставни и впустил лунный свет, инстинктивно почувствовав, что более яркий свет помешает ему. Недалеко от нас звучала музыка. Кажется, это был Григ. Я точно не знал. Бен говорил без раскаяния. Он достаточно исповедовался самому себе, денно и нощно, я был уверен в этом. Он говорил безжизненным тоном, словно рассказывая о несчастье, которое, он знал, никто не сможет понять, если не испытает сам, а музыка звучала чуть тише его голоса. Он сам себе не был нужен. Блистательный герой отказался от жизненных притязаний. Может, он уже начал уставать от своей вины. Он не был многословен. Думаю, ему хотелось, чтобы я ушел.
– Хэггарти – дерьмо, – сказал он. – Мирового масштаба. Вор, пьяница и где-то насильник. Единственным его оправданием была сеть Зайдля. Штаб-квартира пыталась выманить его оттуда и отдать Зайдля новым людям. Я был первым таким новым человеком. Хэггарти решил наказать меня за то, что я получил его сеть.
Он рассказал об умышленных оскорблениях, следовавших одно за другим ночных дежурствах и дежурствах в выходные, враждебных отзывах, направленных в Управление тем, кто поддерживал Хэггарти.
– Сначала он ничего не хотел говорить об агентуре. Потом в Управлении на него наорали, и он все мне рассказал. Про все пятнадцать лет. Малейшие детали их жизни, даже о джо, которые погибли при исполнении служебного долга. Он посылал мне целые штабеля папок, все помеченные и с перекрестной ссылкой. Прочитай то, запомни это. Кто она? А он кто? Запиши этот адрес, это имя, эти клички, те обозначения. Пути отхода. Место и время повторных встреч. Опознавательные коды и другие меры предосторожности для работы с радиопередатчиком. Потом он устраивал мне проверку. Брал меня в секретную комнату, сажал против себя через стол и начинал. “Ты еще не готов. Мы не можем тебя заслать, пока ты не будешь знать свое дело. Оставайся-ка лучше на выходные и покопайся еще. В понедельник я тебя проверю снова”. Агентурная сеть была его жизнью. Он хотел, чтобы я почувствовал свою непригодность. Я это почувствовал и действительно стал непригодным.
Но Управление не уступило запугиваниям Хэггарти, не уступил и Бен. “Я поставил себя в положение экзаменующегося”, – сказал он.
По мере того как приближался день первой встречи с Зайдлем, Бен составил себе систему мнемоники и акронимов, которая позволила бы ему охватить всю пятнадцатилетнюю работу сети. Просиживая день и ночь в своей комнате, он составил целую картотеку, сделал чертежи коммуникаций и выдумал способы запоминания псевдонимов, кличек, домашних адресов и мест работы агентов, субагентов, связных и сотрудников. Потом он перенес свои сведения на простые открытки, используя только одну сторону. На другой стороне он в одну строчку написал название: “почтовые ящики”, “заработные платы”, “конспиративные квартиры”. Каждый вечер, прежде чем возвратиться к себе на квартиру или растянуться на койке в медпункте Станции, он играл сам с собой, проверяя память, положив сначала открытки на стол лицевой стороной вниз, а затем сравнивая то, что он помнит, с написанным на обороте.
– Я мало спал, но это со мной бывало и раньше, – сказал он. – Главный день приближался, и я совсем перестал спать. Всю ночь я проводил в зубрежке, а потом ложился в кровать, уставившись в потолок. Вставая, я не мог ничего вспомнить. Этакий паралич. Я шел к себе в комнату, садился за стол, подперев голову руками, и начинал задавать себе вопросы. “Если агент Маргарет-тире-два думает, что попал под наблюдение, каким образом и с кем он должен вступить в контакт и что потом должно сделать лицо, с которым вступили в контакт?” В ответ – полная пустота. Вошел Хэггарти и спросил, как я себя чувствую, я ответил: “Прекрасно”. Надо отдать ему должное, он на самом деле желал мне добра. Я думал, что он запулит мне парочку каверзных вопросов, и собирался было уже послать его к черту. Но он только сказал: “Komm gut Heim” [11] – и похлопал меня по плечу. Я положил открытки в карман. Не спрашивай почему. Я боялся провала. Поэтому мы все и делаем, не так ли? Я боялся провала и ненавидел Хэггарти, а Хэггарти устроил мне пытку. Я мог найти сотни две других причин, чтобы взять открытки, но ни одна из них мне особо не помогла. Возможно, это был мой способ совершить самоубийство. Мне почти что понравилась эта идея. Я их взял и отправился через границу. Мы поехали в лимузине со специально открытым верхом. Я сел сзади, а мой двойник был спрятан под сиденьем. Фрицам, конечно, не разрешалось нас досматривать. И все равно поменяться местами с двойником на крутом повороте – чертовски малоприятная игра. Пришлось почти что выкатиться из машины. Зайдль снабдил меня велосипедом. Он верит в велосипеды. Когда он был в Англии военнопленным, охранники давали ему покататься.