— Вы увидите, что через два месяца они (французы) будут иметь полную революцию, — говорил всем великий князь Михаил Павлович и ошибся — двумя месяцами!
Между тем, в то же самое утро один из приятелей моих, генерал Александр Дюгомель, незадолго перед сим назначенный в свиту его величества и получивший поручение ехать в Копенгаген для принесения поздравлений новому королю со вступлением его на престол, явился откланяться к наследнику цесаревичу.
— Нет, — сказал ему цесаревич, — вы уже не поедете; государь считает нужным, чтобы в настоящих обстоятельствах военные оставались все здесь, и приказал графу Нессельроде послать в Копенгаген вместо вас кого-нибудь из чиновников его ведомства[179].
21 февраля прошло без дальнейших известий. Телеграф молчал, а иностранная почта не привезла никаких французских газет; в берлинских же рассказ о случившемся в Париже останавливался на той минуте, когда Людовик-Филипп призвал к себе графа Моле для образования нового министерства, вместо министерства Гизо.
* * *
22 февраля, в заключительное воскресенье Масленицы, бал назначен был, как я уже говорил, у наследника цесаревича. Танцующие званы были к 2 часам перед обедом, а в 9 часов вечера должны были присоединиться к ним и прочие приглашенные. В 5 часов в залу, где шли танцы, вдруг входит государь с бумагами в руке, произнося какие-то невнятные для слушателей восклицания о перевороте во Франции, о бегстве короля из Парижа и т. п.
Сперва царская фамилия, а потом, мало-помалу, и все присутствовавшие устремились за государем в кабинет наследника. Здесь государь громко прочел депешу, полученную от посланника нашего в Берлине, барона Мейендорфа, а вслед за тем заставил принца Александра Гессенского (брата цесаревны) прочесть, так же громко, чрезвычайное прибавление к Берлинской газете, присланное при этой депеше. В последней было сказано, что из Парижа нет ни газет, ни писем, но что приехавший оттуда в Брюссель путешественник сообщил вести, которые находящийся в этом городе прусский поверенный в делах передал своему двору, а Мейендорф спешит представить государю с особой эстафетой.
Во Франции была республика…
* * *
Вечером, когда и мы все собрались на бал, к которому государь вышел гораздо позднее, первые, кто попались ему на глаза, были стоявшие вместе князь Меншиков, наш посланник в Вене, граф Медем и я.
— Что вы об этом скажете, — сказал он, обращаясь преимущественно к Медему, — вот, наконец, комедия сыграна и кончена, и бездельник свергнут. Вот скоро восемнадцать лет, что меня называют глупцом, когда я говорю, что его преступление будет наказано еще на этом свете, и однако ж мои предсказания уже исполнились; и поделом ему, прекрасно, бесподобно! Он выходит в ту же самую дверь, в которую вошел…
Государь продолжал еще говорить несколько времени в этом тоне и, как я слышал после от других, повторял то же самое в разных концах залы, приветствуя особенно милостиво командиров гвардейских полков, но прибавляя, что «дает слово, что за этих бездельников французов не будет пролито ни одной капли русской крови».
Далее государь говорил нам, как любопытно бы знать, что скажет обо всем случившемся Англия и как желательно было бы, чтоб французы, в минутном неистовстве своем, тотчас устремились на Рейн.
— Тогда, — сказал он, — немцы воспротивятся им из национальной гордости, а не то, если французы завяжут дело у себя и дадут немцам опомниться, то коммунисты и радикалы между последними легко могут, пожалуй, затеять что-нибудь подобное и у себя.
Наследник цесаревич, подойдя к нашей группе, со своей стороны заметил, что если, вообще, нечего много жалеть Людовика-Филиппа, то важен тут принцип и отвратителен тот вандализм, с которым французы посягнули на истребление королевских дворцов, галерей и проч.
Великий князь Константин Николаевич был весь исполнен воинской отваги и говорил, что мы себя не выдадим! Во время танцев он, оставляя их, в несколько приемов подбегал ко мне потолковать о происшедшем; причем, по обыкновению, восхваляема была им допетровская Русь, где, говорил он, мы были так отдалены от Европы и так исполнены преданности и религиозности, что подобное событие прошло бы для нас совсем незаметным.
Не привожу здесь моих возражений против этих мыслей, что составляло в то время предмет всегдашнего, хотя и очень мирного, нашего спора. Императрица, которая, сидя в кабинете цесаревны за особым столиком, кушала чай с несколькими дамами, подозвала меня к себе и, посадив за тот же столик, разговаривала с четверть часа о разных посторонних предметах. Только что она встала и маленькое наше общество разошлось, Константин Николаевич опять подбежал ко мне с вопросом:
— Вы долго сидели с императрицей: верно, она говорила с вами тоже о сегодняшних вестях?
— Напротив, ваше высочество, ни слова; она, я думаю, уже до того утомилась этими разговорами, где все мы, зная так мало положительного, переливаем понемногу из пустого в порожнее, что нарочно хотела переменить речь и развлечься чем-нибудь другим.
Государь оставался на балу очень недолго и, с восклицанием «ah, voila mon chandelier» (так он называл канцлера Нессельрода), удалился с ним во внутренние комнаты.
Разумеется, впрочем, что среди лихорадочного чувства, которым все были исполнены, самый бал уже имел вид какой-то аномалии. Хотя танцы и продолжались, но, по-видимому, сама же молодежь участвовала в них одними внешними движениями, а из нетанцевавших образовались во всех углах залы более или менее многолюдные кружки, где толковали о случившемся до пресыщения. Все было кончено в четверть первого, и на этот раз никто, кажется, не пожалел, что так рано. «Високосный год взял-таки свое», — говорили многие.
Другие вспоминали, что важнейшие трагические известия приходят всегда на балах царской фамилии, как, например, за два года перед тем весть о Краковском бунте разгласилась на вечере у великой княгини Марии Николаевны.
Были, наконец, и такие, которые до тех пор не понимали движения духа времени, не замечали никаких его признаков, витали как слепые или как бы в другом мире. «Не может быть, — восклицали эти, — статочное ли дело: все казалось так спокойно, мы были уверены, что живем в самой прозаической, пресной эпохе, и вдруг, нечаянно, попали во весь разгар революции 1789 года!..»
На другой день, в Чистый понедельник, было обычное заседание Государственного Совета, но и оно, как бал у цесаревича, вовсе не имело обыкновенного своего характера. Никто не слушал предложенных дел, и шепот с соседями об известиях из Парижа становился почти громким разговором.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});