Эмка засмеялась добродушно, нисколько не обидевшись:
— За что, Маргоша, тебя люблю — за искренность. Хотя ответить могу — да я тебе это давно говорила. Армяно-азербайджанский конфликт. Ты его разреши сама в себе — ты женщина восточная или западная? Если восточная — не разводись с мужем, а если западная — заведи любовника и не делай из этого проблемы…
Марго неожиданно обиделась:
— Да я же всю твою семью знаю, и маму, и бабушку, чем твои еврейки лучше моей армянской мамы? Чем это вы западные?
— Западная женщина себя уважает. Помнишь мою бабушку?
Марго, конечно, помнила. Уж да, важная была старуха Цецилия Соломоновна. Царица. Но ноги, между прочим, тоже кривые были… Может, правда западная?
На этой вздорной ноте Марго собрала со стола посуду, вздохнула, взглянув на часы, потому что, как в московские времена, шел третий час, а вставать было в семь — и разошлись спать по комнатам: Марго в спальню, а Эмма в гостиную, где был новый гостевой диван, купленный после ухода Веника, когда денег в доме стало как после большого выигрыша в лотерее…
Вера вошла — розовая, с молодым морщинистым лицом и плохо выкрашенными волосами. За ней — Шарик, вразвалку, по-старчески, и сел слева от Вериного кресла с лицемерным безразличием к накрытому столу.
«Вот парочка, не скрывающая своего возраста», — подумала Эмма с симпатией.
Вера плюхнулась в плетеное кресло, оно тонко пискнуло. Протянула руку за бутылкой:
— Дата неровная, но я все считаю по месяцам: сегодня семнадцать месяцев, как Мишка умер.
Она разлила, не спрашивая, водку по стопкам, и Эмма отметила, что стопки московские, хрустальные, сталинских времен.
— Царствие небесное, Мишенька! — радостно воскликнула Вера и опрокинула стопку. Потом вздохнула: — Полтора года… Как будто вчера…
Взяла с блюда кусок копченой индейки, бросила собаке:
— Лопай, Шарик, это чистый яд для тебя.
Собака оценила хозяйский жест и, разрываясь между двумя острыми желаниями — немедленно благодарственно лизнуть руку и немедленно же проглотить загорелый кусок божественного вкуса, — заметалась… Сложный был у Шарика характер.
— Нажремся сейчас… — мечтательно произнесла хозяйка. — Давайте, давайте, девочки! С тех пор как Мишки не стало, я, кажется, ни разу не готовила еды… Все в забегаловках. Марго! Ну, что ли?
И то ли оттого, что действительно проголодались, то ли оттого, что собака страстно стонала над индейской косточкой, набросились на еду, забыв о приличиях, вилках и паузах… Жор какой-то напал. Даже и не похваливали еду, молча и яростно жевали, подкладывали, подливали, и Шарик под столом оживился — ему тоже подбрасывали. И все было такое вкусное — и рыба красная, и салаты, и пироги, и паштет… И вкус еды неамериканский. О чем Марго и сказала. Вера засмеялась:
— Неамериканский, конечно! Еврейский вкус у этой еды. Этот магазин, «Зейбарс», еврейский. Мы с Мишкой его облюбовали сразу, как приехали. Дорогущий был. Денег тогда не было, мы по сто граммов покупали — форшмак, паштет, и хлеба черного в те времена в Америке еще не было, только у них. Здесь, в Америке, евреев из России называют русскими, зато русские, как я, отчаянно жидовеют, — засмеялась Вера, обращаясь к Эмме, которая местных условий не знала. — Бедная моя бабка накануне свадьбы умерла, боюсь, от горя, что любимая внучка выходит за еврея… А мамочка все говорила: «И пусть, что еврей, зато хоть один зять непьющий будет!»
И Вера захохотала звонко, и морщины просто в два букета собрались — на одной щеке и на другой, и — удивительное дело! — от них она еще больше помолодела.
— Сильно пил? — спросила Эмма. Вопрос этот ее глубоко занимал.
— Пил, как еще, — сморщилась Марго.
— Ох, да как пил! — Вера повернула свое улыбающееся лицо к большому портрету покойного мужа. Портрет был раздут со старой послевоенной фотографии. Качество неважное. Молодой солдат с косым кудрявым чубом из-под пилотки с папироской в углу рта. — Хорош, да? Всем был хорош. И пил хорошо. От цирроза печени он умер, Эммочка.
Марго положила свою большеволосую голову на мраморную, с прожилками руку. Она была богиня, натуральная богиня, с римским носом, изо лба растущим, нечеловеческого размера глазами и большими губами, наподобие лука изогнутыми:
— Верочка, Миша твой, конечно, был человек прекрасный, обаятельный и вообще — личность выдающаяся. Но ведь ты же мучилась как с ним из-за пьянства этого. Я-то знаю! Чего же хорошего в питье может быть? Ведь потеря человеческого образа! Нет разве?
А Вера отставила пустую бутылку водки, незаметно как-то она пролетела, достала вторую, и все с той же улыбкой:
— Глупости какие! Пьянство освобождает… Когда человек хороший, он пьяным только лучше делается, а если говно, то говнеет. Поверь моему слову, уж я-то знаю! Погоди-ка! Чего-то мне не хватает! — И Вера вскочила, покопалась на какой-то полке, достала кассету, включила. Голос вкрадчивый и убедительный пропел-проговорил: «Самогона взял ноль восемь, косхалвы, пару рижского и керченскую сельдь…» — Мишка любил его… Собутыльники были, друзья…
Но никто бедной гитары этой не слушал, и голос из прошлого висел в воздухе, а говорили о своем. И пили: Вера — водку, Эмма — фальшивый коньяк, а Марго — всего понемногу, мешая.
И, странное дело, постепенно менялись, все в разные стороны: Вера веселела, шла на подъем, Марго мрачнела, сердилась и как будто раздражалась, что это Верка так радуется, а Эмма смотрела на них, и ей казалось, что сейчас узнает она что-то важное, что поможет начать новую жизнь. И слушала во все уши, больше помалкивая. Тем более что алкоголь ее сегодня не очень брал.
— А, что ни говори! — Вера сделала рукой русский размашистый жест, как будто собиралась «барыню» танцевать. — В России все самые талантливые, все самые лучшие люди испокон веку — пьяницы! Петр Первый! Пушкин! Достоевский! Мусоргский! Андрей Платонов! Венечка Ерофеев! Гагарин! Мишка мой!
Марго выпучилась:
— Да Мишка-то твой при чем, Вера? Ну пусть Гагарин, черт с ним! Но Мишка, Мишка-то?
Вера вдруг сникла, посерьезнела, сказала тихо:
— Так он и был из лучших людей в России… Честный…
Но Маргошу несло, не остановишь:
— А Петр Первый при чем? Сумасшедший был! Сифилитик! Ладно, хоть император! Но Мишка твой вообще еврей! И чем он честный? Чем? Сколько ты из-за него говна скушала? Честный!
Марго теперь уже обращалась не к Верке, а к Эмке:
— Честный он! Слышать не могу! Сколько она абортов от него сделала, от честного! Сколько баб он успевал оприходовать, пока ты по абортариям корячилась! Да среди подруг ни одной не было, чтоб он не потыкал. Тьфу!
— Ну к тебе-то не приставал? — фыркнула Вера.
— Да почему ж не приставал? Ко всем приставал, а ко мне нет? Только ему у меня не обломилось! — гордо отрезала Марго.
— Ну и дура! Переспала бы с Мишкой, может, и с Веником получше бы пошло!
— Перестань. Мой Веник Говеный, но и твой Мишка тоже недалеко ушел. Старый бабник!
Шарик встал с трудом, подошел к Марго, вяло гавкнул. Верка захохотала:
— Девочки! Маргоша! Эммочка! При Шарике Мишку ругать нельзя. Загрызет!
Шарик понял, что его похвалили, подошел к хозяйке, раскрыл черную на малиновой подкладке пасть, ожидая награды. Вера кинула кусок французского сыра.
Марго, угасив ярость крови, выпила рюмку коньяку:
— Мне, Вер, обидно, он что хотел делал, изменял направо-налево, а ты его любила, все прощала. Я бы его убила! Если у меня муж, я его люблю, а он мне изменит, я его зарежу к чертям собачьим!
Неужели в Америке, в другом свете, в городе Нью-Йорке, в одна тысяча девятьсот девяностом году происходит глупейший этот разговор, бабий, кухонный, того и гляди до драки дойдет, изумлялась Эмма, разглядывая старую свою подружку, которая почти не изменилась. Кем Марго была, тем и осталась — армянкой с азербайджанской фамилией, из-за которой армянская родня всю жизнь на нее косо смотрела. А отец, Гуссейнов Зарик, разбился в горах, когда Марго было всего шесть месяцев… Никуда не денешься, паспорт американский, а мозги все равно кавказские: всех накормит, все раздаст, а не поздравь ее с днем рождения, такой скандал поднимет, что до следующего года не забудешь… За-ре-жу!
— Марго, ты ничего не понимаешь! Дело только в тебе самой! Ты просто не умеешь любить! А когда любишь, то все прощаешь… Все-все…
— Но не до такой же степени! — взвизгнула Марго, встряхнула симметричными кудрями. — Не до такой!
Вера налила водки в стакан для воды, неполный, половину. В задумчивости держала его, смотрела на портрет наискосок от нее, и вроде как на нее обращен взгляд молодого Мишки, с послевоенным чубом, — таким она его не знала, позже познакомилась — от послевоенной, второй жены увела для своего, как казалось, единоличного употребления. И ошиблась, ой как ошиблась! Он и к военной жене Зинке бегал, о чем она знала, и к послевоенной, Шурочке, и еще к одной… Она смотрела светлым взглядом на портрет, на Марго…