Камеронцы поднялись; Мортон горько пожалел о своей торопливости, приведшей его в их общество. При нем была только шпага, его пистолеты остались в карманах седла, и так как виги располагали огнестрельным оружием, вооруженное сопротивление едва ли могло его спасти. Но вмешательство Мак-Брайера отсрочило его смерть.
— Погодите; не торопитесь, братья мои, не обрушивайте слишком поспешно мечи, дабы кровь невинного не раздавила нас своей тяжестью. Итак, — сказал он, обращаясь к Мортону, — мы сначала поговорим с тобой, мы установим твою виновность и лишь потом отомстим за дело, которому ты изменил. Разве на всех собраниях нашего войска, — продолжал он, — ты не боролся, твердый, как кремень, с истиною?
— Боролся, боролся, — раздались глухие голоса вигов.
— Он всегда настаивал на мире с язычниками,— сказал один.
— И стоял горою за черное и страшное зло индульгенции,— добавил второй.
— И собирался предать наше войско в руки Монмута! — крикнул третий. — И он первый оставил честного и мужественного Берли, когда тот грудью отстаивал мост. Я видел его на равнине верхом на коне, которого он искровянил шпорами, гораздо раньше, чем прекратилась перестрелка у моста.
— Господа, — сказал Мортон, — если вы хотите одолеть меня криками и отнять мою жизнь, не дав мне ответить, то это, по всей вероятности, в вашей власти. Но, свершив это убийство, вы согрешите и пред богом и пред людьми.
— Говорю вам, выслушайте этого юношу, — сказал Мак-Брайер. — Небо свидетель, что мы скорбели о нем душою, жаждали, чтобы он увидел свет истины, чтобы отдал свои дарования на защиту ее. Но он ослеплен своими суетными и бренными знаниями и презрел свет, сиявший пред ним.
Крики стихли, и Мортон воспользовался наступившею тишиной, чтобы напомнить о своей верности общему делу, которую он доказал во время переговоров с Монмутом, а также о своем деятельном участии в последовавшей затем битве.
— Я не могу, господа, — сказал он, — во всем и до конца идти с вами, не останавливаясь ни перед чем, как вам того бы хотелось: я не могу предписывать тем, кто разделяет мои религиозные убеждения, применять средства, подавляющие верования других, но никто больше меня не стремится к утверждению нашей законной свободы. Должен добавить, что, если бы в военном совете и другие держались того же мнения или пожелали сражаться в бою бок о бок со мною, мы не бежали бы от неприятеля и не занимались сейчас препирательствами, а вложили бы нынешним вечером в ножны наши мечи или размахивали бы ими, торжественно празднуя решительную победу.
— Он произнес это слово, — отозвался один из присутствующих, — он признался в суетном себялюбии, он признался в эрастианстве. Так пусть же он умрет заслуженной смертью.
— Помолчите еще немного, — сказал Мак-Брайер, — ибо я хочу продлить испытание. Разве не с твоей помощью этот язычник Эвендел дважды ускользнул от плена и смерти? Не ты ли спас Майлса Беллендена и его разбойничий гарнизон от карающего меча?
— Я горд подтвердить, что в обоих случаях ваши слова справедливы.
— Вот! Вы видите, — продолжал Мак-Брайер, — снова уста его произнесли слово. И не совершал ли ты этих дел ради мадианитянки, ради отродья епископальной церкви, приманки, которою сатана завлекает в свою западню? Не свершил ли ты всего этого в угоду Эдит Белленден?
— Не вам, — смело ответил Мортон, — судить о моих чувствах к этой молодой леди, но все, что я сделал, я сделал бы и в том случае, если бы ее и вовсе не существовало на свете.
— Ты дерзко восстаешь против истины, — сказал какой-то мрачный камеронец. — Не хотел ли ты, выпустив из замка старую женщину, эту Маргарет Белленден, и ее внучку, помешать мудрому и благочестивому плану Джона Белфура Берли, который задумал привлечь на нашу сторону Бэзила Олифанта, соглашавшегося сражаться за нас, если мы отдадим ему мирские владения этой женщины?
— Я ничего не слышал об этом замысле, — ответил Мортон, — и уже поэтому не мог помешать ему. И кроме того, неужели ваша религия позволяет вам прибегать к таким недостойным и безнравственным приемам вербовки сторонников?
— Остановись, — несколько смутившись, сказал Мак-Брайер, — не тебе учить тех, кто ревностно исповедует веру, не тебе судить об обязанностях, возлагаемых на нас служением ковенанту. Итак, ты сам признался в своих прегрешениях и в прискорбном отпадении от нашего дела. Содеянного тобой достаточно, чтобы погубить войско, будь оно столь же неисчислимо, как песчинки на морском берегу. Мы считаем, что не вправе отпустить тебя целым и невредимым, раз ты отдан в наши руки самим провидением, и притом в то самое время, когда мы молились словами праведного Иисуса Навина: «Что делать нам, когда народ Израиля обращается в бегство перед врагом?» И вот появляешься ты, отданный нам как бы промыслом божиим, чтобы на тебя была обрушена казнь, какая подобает всякому, кто сотворит злое Израилю. Итак, запомни мои слова. Сегодня воскресенье, и мы не обагрим рук в этот день пролитием твоей крови, но когда пробьет двенадцатый час, знай, что время твоего пребывания на земле истекло. Поэтому используй оставшиеся мгновения, ибо они быстротечны. Братья, возьмите пленника и обезоружьте его.
Это приказание было так неожиданно отдано и так быстро исполнено стоявшими сзади и вокруг Мортона, что, прежде чем он смог оказать какое-либо сопротивление, его схватили, обезоружили и связали руки подпругой. После того, как с этим было покончено, воцарилось зловещее, ничем не нарушаемое молчание.
Камеронцы расположились вокруг большого дубового стола, посадив с собой связанного и беспомощного Мортона таким образом, чтобы он мог видеть стенные часы, которым предстояло отзвонить по нем погребальным звоном. Судившие его принялись за еду, предложив поесть и назначенной к закланию жертве, но, как легко поверить, у нее не было аппетита. Поужинав, они снова предались своим благоговейным молитвам. Мак-Брайер, чей безудержный фанатизм не был свободен, быть может, от сомнения и раскаяния, принялся молить божество подтвердить каким-либо знаком, что приготовленная для него кровавая жертва не будет отвергнута. Присутствующие замерли в ожидании: они напряженно всматривались и вслушивались, надеясь на какое-нибудь знамение, которое могло бы быть истолковано как одобрение свыше их образа действий; время от времени, следя за приближением стрелки к роковому мгновению, они бросали мрачные взгляды на циферблат. Глаза Мортона нередко обращались туда же; он с беспощадной ясностью думал о том, что ничто не может продлить ему жизнь после того, как стрелка преодолеет ничтожное расстояние, которое ей еще оставалось пройти по кругу до его смертного часа. Вера в свою религию вместе с непоколебимым понятием чести и сознанием своей невиновности позволили ему провести этот страшный отрезок времени с большим спокойствием, чем если бы ему заранее было возвещено, что он окажется в таком положении. Нечто похожее он уже испытал, находясь во власти Клеверхауза, но тогда его поддерживало страстное и воодушевляющее чувство своей правоты. Тогда он знал, что многие из присутствующих скорбят о его участи, а иные даже восхищены его поведением. Но теперь он был среди тусклоглазых и жестоких изуверов, чьи хмурые лица вскоре склонятся не только что с безразличием, а с ликованием над его бездыханным телом; теперь у него не было друга, чтобы сказать ему доброе слово или взглянуть на него с сочувствием и ободрить; теперь, подстерегая мгновение, когда покажется из ножен предназначенный его умертвить палаш, обнажаемый с мучительною медлительностью — на какой-нибудь волосок за целую вечность,— чтобы он испил каплю за каплей всю горечь неотвратимой смерти, — теперь, естественно, он не мог сохранять такую же твердость духа, какая прежде не покидала его в моменты опасности. Когда он смотрел на тех, кому предстояло стать его палачами, ему начинало казаться, будто их облик и их черты непрерывно меняются, как это бывает с обликом и чертами призраков в бреду горячечного больного: сами они становились выше и шире, а их лица — расплывчатыми. И так как его возбужденное воображение окрашивало по-своему явления реальной действительности, то ему представлялось, что он окружен скорее сонмом демонов, чем живыми людьми; самые стены, казалось, сочились кровью, и легкое тиканье часов сверлило его мозг с такой громкой и мучительной четкостью, как если бы каждый звук был уколом иглы, вонзавшейся в его обнаженный слуховой нерв.
Он с ужасом почувствовал, что, стоя у грани, отделяющей здешний мир от мира грядущего, он утрачивает ясность рассудка. С большим усилием он попытался взять себя в руки и отдаться выполнению своих благочестивых обязанностей но, не совладав с собой во время этой неравной борьбы со своим естеством и не сумев передать свои мысли подобающими случаю выражениями, он инстинктивно обратился к молитве о спасении души и о стойкости духа, принятой в англиканском богослужении. Мак-Брайер, члены семьи которого также принадлежали к англиканскому исповеданию, тотчас узнал слова, вполголоса произносимые несчастным пленником.