Весь день двадцать седьмого февраля было по-прежнему морозно; дух захватывало от холода. У прохожих пар валил изо рта, большой камин в зале был доверху загружен дровами, ранние птицы, которые уже добрались и до наших суровых краев, теперь жались к окнам или прыгали, как потерянные, по замерзшей земле. К полудню проглянуло солнце и осветило по-зимнему красивые, покрытые снегом холмы и леса, люггер Крэйла, ожидавший ветра за мысом Крэг, и столбы дыма, поднимавшиеся прямо к небу из каждой трубы. К ночи сгустился туман, стало темно и тихо и неимоверно холодно: ночь не по-февральски беззвездная, ночь для невероятных событий.
Миссис Генри покинула нас, как это теперь вошло у нее в обыкновение, очень рано. С некоторых пор мы проводили вечера за картами, — еще одно свидетельство того, как скучал в Дэррисдире наш приезжий. Вскоре милорд оставил свое место у камина и, не сказав ни слова, пошел согреваться в постели. Прочих оставшихся не связывали ни любовь, ни учтивость, и ни один из нас минуты не просидел бы ради другого, но в силу привычки и так как карты были только что сданы, мы от нечего делать стали доигрывать партию. Нужно отметить, что засиделись мы допоздна и хотя милорд ушел к себе раньше обычного, но уже пробило полночь и слуги давно спали. И скажу еще, что хотя я никогда не замечал в Баллантрэ приверженности к вину, на этот раз он пил неумеренно и был, вероятно (хотя и не показывал этого), немного пьян.
Во всяком случае, он разыграл одну из своих метаморфоз: не успела дверь затвориться за милордом, как он без малейшего изменения голоса перешел от обычного вежливого разговора к потоку оскорблений.
— Мой дорогой Генри, тебе играть, — только что говорил он, а теперь продолжал: — Удивительное дело, как даже в такой мелочи, как карты, ты обнаруживаешь свою неотесанность. Ты играешь, Иаков, как какая-нибудь деревенщина или матрос в таверне. Та же тупость, та же мелкая жадность, cette lenteur d'hebete qui me fait rager!60 — привел меня бог иметь такого брата! Даже почтенный квакер и тот слегка оживляется, когда опасность угрожает его ставке, но играть с тобой — это невыразимая скука.
Мистер Генри продолжал смотреть в карты, как бы обдумывая ход, но на самом деле мысли его были далеко.
— Боже правый, да когда же этому придет конец? — закричал Баллантрэ.
— Quel lourdeau! Но к чему я расточаю перед тобой французские выражения, которые все равно непонятны такому невежде. Un lourdeau, мой дорогой братец, означает увалень, олух, деревенщина, человек, лишенный грации, легкости, живости, умения нравиться, природного блеска, — словом, именно такой, какого ты при желании увидишь, поглядевшись в зеркало. Я говорю тебе все это ради твоей же пользы, ну, а кроме того, милейший квакер (при этом он поглядел на меня, подавляя зевок), одно из моих развлечений в этой скучной дыре — поджаривать вас с вашим хозяином на медленном огне. Вы, например, неизменно доставляете мне удовольствие, потому что всякий раз корчитесь, когда слышите свое прозвище (как оно ни безобидно). Иное дело — мой бесценный братец, который вот-вот заснет над своими картами. А эпитет, который я тебе только что объяснил, дорогой Генри, может быть применен гораздо шире. Я это тебе сейчас растолкую. Вот, например, при всех твоих великих достоинствах, — их я рад в тебе признать, — я все же не знал женщины, которая не предпочла бы меня и, как я полагаю, — закончил он вкрадчиво и словно обдумывая свои слова, — как я полагаю, не продолжала бы оказывать мне предпочтение.
Мистер Генри отложил карты. Он медленно поднялся на ноги, и все время казалось, что он погружен в раздумье.
— Трус! — сказал он негромко, как будто самому себе. И потом не спеша и без особого ожесточения ударил Баллантрэ по лицу.
Баллантрэ вскочил, весь преобразившись, я никогда не видел его красивее.
— Пощечина! — закричал он. — Я не снес бы пощечины от самого господа бога!
— Потише, — сказал мистер Генри. — Ты что же, хочешь, чтобы отец снова за тебя вступился?
— Господа, господа! — кричал я, стараясь их разнять.
Баллантрэ схватил меня за плечо и, не отпуская, снова обратился к брату:
— Ты знаешь, что это значит?
— Это был самый обдуманный поступок в моей жизни, — отвечал мистер Генри.
— Ты кровью, кровью смоешь это! — сказал Баллантрэ.
— Дай бог, чтобы твоей, — сказал мистер Генри.
Он подошел к стене и снял две обнаженные рапиры, которые висели там среди прочего оружия. Держа за концы, он протянул их Баллантрэ.
— Маккеллар, присмотрите, чтобы все было по правилам, — обратился ко мне мистер Генри. — Я считаю, что это необходимо.
— Тебе незачем продолжать оскорбления. — Баллантрэ, не глядя, взял одну из рапир. — Я ненавидел тебя всю жизнь!
— Отец только что лег, — напомнил мистер Генри. — Нам надо уйти куда-нибудь подальше от дома.
— В длинной аллее, чего же лучше, — сказал Баллантрэ.
— Господа! — сказал я. — Постыдитесь! Вы сыновья одной матери. Неужели вы станете отнимать друг у друга жизнь, которую она вам дала?
— Вот именно, Маккеллар, — сказал мистер Генри с тем же невозмутимым спокойствием, которое он все время обнаруживал.
— Я этого не допущу, — сказал я.
И тут пятно легло на всю мою жизнь. Не успел я сказать этих слов, как Баллантрэ приставил острие своей рапиры к моей груди. Я видел, как свет струился по лезвию, и, всплеснув руками, повалился перед ним на колени.
— Нет, нет! — закричал я, словно малое дитя.
— Ну, он нам теперь не помеха, — сказал Баллантрэ. — Хорошо иметь в доме труса!
— Нам нужен будет свет, — сказал мистер Генри, как будто ничто не прерывало их разговора.
— Вот этот храбрец и принесет нам парочку свечей, — сказал Баллантрэ. К стыду своему должен признаться, что я был еще так ослеплен этим блеском обнаженного клинка, что предложил принести фонарь.
— Нам нужен не ф-ф-оонарь, — передразнивая меня, сказал Баллантрэ. — Сейчас в воздухе ни дуновения. Поднимайтесь и берите две свечи. Идите вперед, а это вас подгонит, — и он помахал рапирой.
Я взял подсвечники и пошел впереди. Я отдал бы руку, лишь бы только всего этого не было, но трус — в лучшем случае невольник, и, идя с ними, я чувствовал, как зубы стучат у меня во рту. Все было как он сказал: в воздухе ни дуновения, оковы безветренного мороза сковали воздух, и при свете свечей чернота неба казалась крышей над нашими головами. Не было сказано ни слова; не слышно было ни звука, кроме поскрипывания наших шагов по замерзшей дорожке. Холод этой ночи охватил меня, словно ледяная вода; и чем дальше, тем сильнее я дрожал не от одного лишь страха. Но спутники мои — хотя и шли, как я, с непокрытой головой и прямо из теплой комнаты, — казалось, не замечали перемены.