В согласии с Петром писатель считает – никто не может быть выше закона. Справедливый закон да объемлет всё бытие огромного государства, проведёт границы дозволенного и запретного. Конечная же цель управления – общая польза, одоление скудости, рост богатства.
Источник оного – труд. Исправно трудится тот, кто ждёт от усилий своих верного прибытка. Многая скудость – от произвола помещиков. Они не только мучители, но нередко дурные экономы, допускают переделы земли, дробление её. Разумнее закрепить за каждой семьёй надел твёрдо, дабы мужик сознавал себя на своём куске хозяином. Когда земля не кормит, он бросает её, бежит на Дон, а кто зажиточней, тот чает большей прибыли от торгов. Сие необходимо строго пресечь.
Всяк да занимается своим наследственным делом – негоже изменять ему, терять интерес, лезть в чужие сани. Сам ремесленник, ставший купцом, винокуром, Посошков весьма радеет о горожанах. Богатство державы возрастёт сильно, если развить коммерцию, мануфактуры. Некоторые купцы имеют крепостных, да и автор грешен в этом. Запретить, пусть нанимают, труд добровольный предпочтительнее. В городах поощрять ремёсленные цехи, мастерство, тогда иностранцы, покупающие в России одно лишь сырьё, «будут за нами гоняться».
Купцам установить разряды, первому, с капиталом в десять тысяч и выше, носить собольи шапки. Обязательную одежду, вплоть до рубашки, Посошков назначает для каждого сословия – сие престижу способствует и ответственности перед законом и государем. И здесь он прожектирует в духе Петра, поборника жёсткой, всепроникающей регламентации.
Болея за судьбы отечества, Посошков говорит о бедах российских бесстрашно. Опустевшие деревни, толпы беглых, нищих, падение нравов, невежественное обращение с землёй, лесами. Поучиться у иноземцев следует, но распоряжаться у нас, верховодить им не сметь.
Эти строки в книге Александр Данилович, сидя в свой библиотеке, подчеркнул жирно[324].
Библиотека у князя обширная – книги трофейные, из баронских усадеб, дарёные, купленные по совету царя, а также альбомы гравюр, карты, планы городов и крепостей, чертежи разных строений и огнестрельного оружия. Петербургская типография посылает губернатору два-три экземпляра отпечатанного… Только что вышли «Приёмы циркуля и линейки» Бурхарда фон Пюркенштейна и «Приклады, како пишутся комплименты» – вторым тиснением, ибо спрос на них великий. Кропали ведь письма как Бог на душу положит, а в Европе давно по правилам.
Плотно, шеренгами обступает книжная премудрость, мерцают за стёклами корешки – вызов бросают уму, стыдят неуча и манят. Над шкафами – как принято нынче – портреты суверенов, картины знаменитых сражений. В небольшой золочёной рамке дорогое княжескому сердцу послание.
«Его царское Величество с величайшим рвением развивает во владениях своих искусства и науки… Вы служением Вашим помогаете ему . Все мы собрались, чтобы избрать Ваше превосходительство, и при этом были мы единогласны…»
Из Лондона, 25 октября 1714 года, в пору краткого союза с Англией против шведов. Подпись – Исаак Ньютон[325]. Князь Меншиков, стало быть, является членом Королевского общества, по сути Академии наук. Любезность царю, реверанс в сторону России, но всё же лестно.
Данилыч грамоте не учён. Дед его, владыка в семье, пишущих, печатающих проклял. Затеянное патриархом Никоном исправление церковных книг потрясло благочестивого старца – на что грамота, если даже Священному Писанию нельзя верить? Подати начислять, разоряющие народ. Кулаком грозил дед дьякам, подьячим – они-то, строча перьями; жиреют. Упустив годы, благоприятные для ученья, Алексашка пытался потом, понукаемый царём, наверстать, но навыков быстрого письма и чтения так и не приобрёл. Царь же задал всем во всех делах великое поспешание. Меншиков, как многие вельможи, слушал чтение секретаря, диктовал доклады, приказы, цидулы родным, память хранила нужные сведенья и цифры надёжно.
Терпенья нет читать, спотыкаясь, но Посошков взял за живое. Серебрянщик намеревался учредить полотняную фабрику, капитал наращивал лихо, и Данилыч листал опус с неким ожиданием.
Насчёт внешней торговли, прибыточных для державы пошлин Посошков толкует здраво, а касательно денег… Эх, промашку дал! Ценность монеты, мол, в полной воле монарха. Шалишь! Дешёвку не навяжешь. Ныне монету только на зуб не пробуют, дознаваясь, точно ли серебро в ней и какой пробы.
Доверие к писателю тотчас упало.
Однако иные страницы хоть в печать и на показ профессорам немецким – вот, и мы не лыком шиты! Пространная звучит хвала трудам Петра. Сие престижу России способствовало бы, но автор тут за здравие поёт, там за упокой, тычет пальцем во все прорехи. Берётся залатать их, правда. И глядь, назад нас тянет, к Земскому собору.
Может, и боярскую душу воскрешает? Нет, сердит на высокородных, хлещет их, любо-дорого читать. Шляхту, начальствующих, больших и малых, тоже не щадит, подушную подать отменяет, хочет новых законов. Эх, чеканщик-серебрянщик! Допустимо ли твоё писанье обнародовать? Богатство за горами – пока скудость одна.
На нет сводишь престиж.
Ещё иностранцев порочит. Провождают-де жизнь в веселье, с музыкой за стол садятся. А нам-де прилично житие духовное, – скудное, что ли? Ну и дурак – запутался ведь!
Книга подшита к розыскному делу Секретному, о тягчайшем государственном преступлении. Светлейший охотно начертал бы – «оправдать». Но заговор, заговор… Строки ух кудрявы, узорочье вдруг кажется нарочитым. Смущают пометки – уголки какие-то, точечки, крючки. Ушаков чёркал? Нет, ещё кто-то.
Местами рука вроде автора. Те же чернила… Вглядишься – зловещее чудится в пометках. Тайная весть кому-то? Витает в библиотеке пегая борода Федоса, кривые зубы его, усмешка его лукаво-презрительная. Проклятая книга! Сжечь её – наверно легче будет. Мешает она принять решение, колодника Посошкова ставит в положение особое. Всякое подшивалось в дела, но тут книга. На глазах Неразлучного. Среди вельмож уже слух прошёл. Сочинение русского человека, простолюдина. Богом умудрён или дьяволом-архиереем?
Из смятения чувств, обуревающих Данилыча, выход один – сочинителя снова на дыбу. Окатив водой из ушата, суют книгу под нос:
–Что на полях? Тайнопись?
Трясёт головой.
– Не моё это. Не моё…
Книга под конвоем, будто живой арестант, из застенка обратно во дворец князя, пуще захватанная, в пятнах гари. Ей тоже допрос. Есть домашние судьи. Варвара читает быстро, не сочтёт за обузу. Входя к ней с книгой, Данилыч бросил, посмеиваясь:
– Филозоф у нас объявился.
– Куды же мне? – пальнула она. – бабе-то глупой.
Нехотя отложила французский роман. Амуров ей не досталось – чужим тешится. Одобрила почерк Посошкова. До конца всё же не осилила – глаза устали.
– Наглец же он, – и очки на остром носу подпрыгнули. – Наглец мужик. Государя учит!
Данилыч почему-то рассердился:
– Нашу-то и надо учить. Навязалась на мою шею.
Вырвалось несуразно.
– Мужик, поди-ка, научит!
Заносчиво, по-арсеньевски поджала тонкие бесцветные старушечьи губы. Вздохнула.
– Перевернулся мир. В Швеции, вон, королю и вовсе рот заткнули.
Обратилась к парижским амурам.
– Эй, Вольфа[326] нам! Вольфа!
На визг срывается голос её величества. Заело её, бушует, вынь да положь! Стукнула кружкой по столу, на кафтан светлейшего брызнуло красным.
– Уймись, матушка! Гвардейцев пошлю в Германию? Силком притащу?
– Пять профессоров едут, мало ей… Заладила – Вольфа. Попутал Блументрост, зря обнадёжил. Поначалу как будто поддавался знаменитый муж… Стопу бумаги извёл лейб-медик, уговаривая. С его слов твердит царица:
– Гений… Светило Европы.
– Плюнь ты на него, еретика! – увещевал Данилыч – Светило-паникадило…
Лаврентий Блументрост – питомец гимназии Глюка, штудент в Галле – давний поклонник гения и единственный в Петербурге толкователь его учения. Во вселенной и на земле всё взаимосвязано – планета и пылинка, животное и камень, вода и огонь. Система самодовлеющая, движимая собственными законами. Всякое явление в натуре причину имеет в натуре же. Создатель Господь сказал «хорошо весьма», вмешательство счёл излишним. Выходит, покинул нас?
– Кто Бога не боится, матушка, тот и монарха не почитает.
Екатерина в тонкости Вольфовой системы не углублялась, ей достаточно того, что он друг Лейбница[327] – царского любимца. Вслед за Лейбницем призывал Пётр ко всеобщей пользе, сравнивал государство с часовым механизмом, в коем все части, сиречь сословия, трудятся в плодотворном аккорде.
– Напросится, – сулил Данилыч. – Помыкается гений, обнищает…
Бросил кафедру в Галле, не угоден стал строгим иерархам, прибился где-то в другом княжестве. Твердит владычица, а разобралась бы – нужен ли он?