прекрасные стихи, даже не хуже. Пушкин и прозу писал прекрасную. Так ведь и Лермонтов писал прекрасную прозу. Многие считают даже, что именно Лермонтов создал русский роман. Но Пушкин был раньше. А Державин и Фонвизин были еще раньше. Однако все они — прекрасные писатели, а вот Пушкин почему-то стал русской судьбой. Правда, историки нашли некий выход. Всех этих загадочных людей они засовывают в очерк истории культуры. Но выход этот никак нельзя назвать удачным. Культурный очерк обычно какое-то тощее, унылое приложение к тексту, которое все стараются пропускать. Но дело даже не в том. Очерк истории культуры, пусть даже блестяще написанный, не более чем красивое дополнение к основному повествованию, что-то вроде изящной шляпки на элегантной даме. Он кладет на весь образ последний штрих, но в дальнейшем никак не работает.
Ключевский говорит о лицах, подобных св. Сергию: «Есть имена, которые носили исторические люди, жившие в известное время, делавшие исторически известное жизненное дело, но имена, которые уже утратили хронологическое значение, выступили из границ времени, когда жили их носители». С такого исторического лица в сознании народа «постепенно спадало все временное и местное, и оно из исторического деятеля превращалось в народную идею, а самое дело его из исторического факта стало практической заповедью, заветом, тем, что мы привыкли называть идеалом. Такие люди становятся для грядущих поколений не просто великими покойниками, а вечными их спутниками, даже путеводителями». И он дает понять, что таким людям нет места на страницах исторических сочинений. В душу народа запало «какое-то сильное светлое впечатление, произведенное когда-то одним человеком… про которое не знаешь, что и рассказать, как не находишь слов для передачи иного светлого и ободряющего, хотя молчаливого взгляда» (курсив мой. — Т. Б.).
Вот как раз одним из таких загадочных людей был Сципион Младший. В Сципионе, как рисуют его современники и потомки, есть что-то особенное, необыкновенное. Мы словно ощущаем какое-то сияние всеобщего восторга, который окружает его. Для римлян он главный герой их, он та сверкающая точка, куда сходятся все линии. Короче, говоря словами Цицерона, он солнце республики (De nat. deor. II, 14). Между тем современный историк может сказать о нем немного. В «Истории Рима» Скалларда он упоминается всего несколько раз, и в основном это именно отдельные упоминания. В самом деле. Конечно, он был блестящим полководцем и одерживал крупные победы, но сами войны, в которых он участвовал, не столь крупные и значительные и не идут ни в какое сравнение с Ганнибаловой войной, а может быть, даже и с Третьей Македонской. А потому рассказ об этих войнах не займет много места в истории Рима. Он был мудрым государственным человеком. Но с его именем не связано ни одного крупного закона, ни одной великой реформы. Он был прекрасным оратором и образованнейшим человеком. Однако Гай Гракх как оратор не уступал ему, а Красс Оратор и Цицерон, конечно, превосходили. И ни одного сочинения он не оставил. Значит, сказать о нем почти нечего. И историк отделывается несколькими фразами. Но в этом была бы великая неправда для римлян. Изъять из истории республики Сципиона в их глазах было то же, что вынуть из нее живую душу.
Почему же он стоял для римлян на такой недосягаемой высоте? Почему он солнце республики?
Ключевский пишет о св. Сергии, который, по его мнению, как раз и был таким воплощенным идеалом и спутником России: «Чем дорога народу его память, что она говорит ему, его уму и сердцу? Примером своей жизни, высотой своего духа Пр. Сергий поднял упавший дух русского народа, пробудил в нем доверие к себе, к своим силам, вдохнул веру в свое будущее. Он вышел из нас — был плоть от плоти нашей и кость от костей наших, а поднялся на такую высоту, о которой мы и не чаяли, чтобы она кому-нибудь из наших была доступна… Пр. Сергий своей жизнью, самой возможностью такой жизни дал почувствовать заскорбевшему народу, что в нем еще не все доброе погасло и замерло: своим появлением среди соотечественников, сидевших во тьме и сени смертной, он открыл им глаза на самих себя, помог им заглянуть в свой собственный внутренний мрак и разглядеть там еще тлевшие искры того же огня, которым горел озаривший их светоч. Русские люди XIV века признали это действие чудом, потому что оживить и привести в движение нравственное чувство народа, поднять его дух выше привычного уровня — такое проявление духовного влияния всегда признавалось чудесным творческим актом… При имени Пр. Сергия народ вспоминает свое нравственное возрождение, сделавшее возможным возрождение политическое, и затверживает правило, что политическая крепость прочна только тогда, когда держится на силе нравственной… Творя память преподобного Сергия, мы проверяем самих себя, пересматривая свой нравственный запас, завещанный нам великими строителями нашего нравственного порядка, обновляем его, пополняя произведенные в нем траты»{110}.
Именно это сделал для Рима Сципион. Интересно, как Цицерон описывает Сципиона. «Для меня он жив и будет жить вечно, — говорит его герой, — ибо я любил в нем доблесть, а она не знает смерти. Не только у меня, видевшего ее воочию, стоит она перед глазами, но в том же своем неповторимом блеске будет стоять перед глазами потомков. Нет человека, который решаясь на великий подвиг, не вспомнил бы о Сципионе и не вызвал бы в мыслях его образ» (De amic. 102). Замечу, что доблесть — это не совсем подходящее слово. Речь идет не просто о мужестве. Латинское virtus, как и греческое arête, это добродетель, нравственное совершенство.
Итак, важны не его военные трофеи и не законы, которые он помогал проводить, а его жизнь. Жизнью своей в глазах римлян он озарил республику.
Каждая эпоха создает свой идеал: рыцарь-крестоносец и монах-аскет в Средние века или благочестивый и расчетливый пуританин в Новое время. Такого рода идеал был, конечно, и у римлян. Римские анналы полны портретов этих идеальных героев — все эти Муции Сцеволы, Цинциннаты, Фабриции, Мании Курии. Все они самоотверженны, мужественны, справедливы, бескорыстны, неколебимо верны слову, готовы пожертвовать всем ради республики. Словом, они прекрасны и благородны. Одного только у них нет — жизни. Это ходульные олицетворения добродетелей вроде тех, какие мы видим в викторианских романах. По удачному выражению Полибия, они подобны прекрасной, но безжизненной статуе, которую нельзя ставить рядом с живым человеком из плоти и крови.
Но редко-редко, может быть, в много столетий раз бывает в истории, что рождается человек, в котором воплощается идеал целой эпохи, даже целого народа. Таким человеком