Она присела на корточки прямо на земле, поставив рядом корзинку-невидимку; девушка увидала меня, и в глазах у нее блеснул упрек. «Ты сказал, что придешь, но ни разу, и вот я…» – запиналась Парвати. Я склонил голову. «У меня траур», – объяснил я неуклюже, а она: «И все же ты бы мог – Боже мой, Салем, только представь себе: я никому в нашей колонии не могу рассказывать о моем настоящем волшебстве, никогда никому, даже Картинке-Сингху, который мне как отец; я все коплю и коплю в себе, потому что они в такие вещи не верят, и я подумала – вот пришел Салем, теперь у меня есть друг, мы можем поговорить, побыть вместе, мы ведь хорошо знакомы, давно знаем друг друга, и – арре, как тебе это сказать, Салем: тебе дела нет, ты получил, что хотел, и убрался подобру-поздорову, ты совсем не думаешь обо мне, я знаю…»
В ту ночь моя сумасшедшая тетка Соня – ее саму лишь несколько дней отделяли от смирительной рубашки (этот факт попал в газеты, в маленькую заметку на последней странице; в департаменте на дядю наверняка посмотрели косо) – имела одно из тех яростных озарений, какие нередко посещают людей, глубоко погрязших в безумии. Соня ворвалась в спальню на первом этаже, куда полчаса назад некая особа с-глазами-как-блюдца пробралась через окно; тетка застигла меня в постели с Парвати-Колдуньей, после чего дядя Мустафа уже не настаивал на том, чтобы я оставался в его доме, и сказал следующее: «Ты был рожден от бханги и всю жизнь будешь валяться в грязи»; через четыреста двадцать дней после моего прихода я оставил дядин дом, утратив последние семейные связи, возвратившись наконец к моему подлинному достоянию – бедности и лишениям, от которых меня так надолго уберегло преступление Мари Перейры. Парвати-Колдунья ждала меня на тротуаре; я не признался ей, что отчасти был рад вторжению, ибо когда я поцеловал ее в темноте этой беззаконной полуночи, то увидел, как меняется ее лицо, становясь лицом запретной любви; призрачные черты Джамили-Певуньи заслонили черты девчонки-чародейки; Джамиля, которая (я это знаю!) благополучно укрылась за стенами монастыря в Карачи, внезапно явилась передо мной, претерпев зловещее превращение. Она начала гнить и разлагаться, ужасные гнойники и язвы запретной любви высыпали на ее лице; как когда-то давно скрытая с глаз людских проказа вины разъедала призрак Джо Д’Косты, так и теперь потусторонние черты моей сестры расцвели горькими, сочащимися гнилью цветами кровосмешения, и я не мог ничего поделать, не мог поцеловать, прикоснуться; не мог взглянуть в это невыносимо жуткое, призрачное лицо; еще немного – и я отпрянул бы с криком отчаянной тоски и стыда, но тут Соня Азиз ворвалась в спальню с электрическим фонариком и истошными воплями.
А Мустафа… что ж, мое нескромное свидание с Парвати было, наверное, в его глазах не более чем удачным предлогом избавиться от меня; но это пока оставалось под сомнением, ведь черная папка была наглухо закрыта, – я мог основываться только на странном выражении глаз, на запахе страха, на трех заглавных буквах, украшавших папку, – а потом, когда все было кончено, низвергнутая госпожа и ее клитерогубый сынок провели двое суток за закрытыми дверями, сжигая папки с делами; откуда мы знаем, не значилось ли на одной из них «К.П.Д.»?
В любом случае я не хотел оставаться. Семья, фамилия: идею эту явно переоценили. Не думайте, будто мне было грустно! Ни на секунду не воображайте себе, будто бы к горлу моему подступил ком, когда меня изгоняли из последнего открытого для меня благодатного приюта! Говорю вам – я ушел в прекрасном расположении духа… может, во мне есть что-то противоестественное, некая врожденная эмоциональная непрошибаемость; но мысли мои всегда устремлялись к новым высотам. Отсюда моя упругость. Ударьте меня: я отскочу как мяч. (Но никакая упругость не убережет от трещин).
Итак, оставив ранние, наивные надежды сделать карьеру на государственной службе, я вернулся в трущобу фокусников, к чхайе в тени Пятничной мечети. Как Гаутама, первый и истинный Будда, я оставил прежнюю жизнь и все ее блага и вступил в мир нищим странником. Случилось это 23 февраля 1973 года; угольные шахты и хлебный рынок были национализированы; цены на нефть стали взвинчиваться – вверх-вверх-вверх, и за год выросли в четыре раза; и в Коммунистической партии Индии раскол между промосковской фракцией Данге и КПИ (М) Намбудирипада сделался непреодолимым{259}; и мне, Салему Синаю, как Индии, исполнилось двадцать пять лет шесть месяцев и восемь дней.
Все фокусники были коммунистами, чуть ли не до единого. Истинно так: красные! Бунтари, угроза обществу, отребье земли – община безбожников, святотатственно угнездившаяся в тени Божьего дома! Бесстыжие, одним словом; безыскусно алые, рожденные с кровавой отметиной на проклятых душах! И позвольте мне выложить все сразу: стоило мне обнаружить это, как я, воспитанный в другой истинно индийской вере, которую можно определить как Делопоклонство; я, оставивший-ее-приверженцев-и-оставленный-ими, сразу же почувствовал себя среди магов легко и привольно, как дома. Ренегат-делопоклонник, я с истовым рвением все краснел и краснел, так же необратимо и целиком, как отец мой белел когда-то, и теперь моя миссия по спасению страны виделась в новом свете; более революционные методы приходили на ум. Долой правление не желающих сотрудничать дядюшек-бюрократов и их возлюбленных вождей! Полный мыслей о непосредственном-контакте-с-массами, я поселился в колонии магов и зарабатывал себе на жизнь тем, что развлекал иностранных и наших туристов волшебной проницательностью моего носа, с помощью которого вынюхивал их нехитрые туристские секреты. Картинка-Сингх пригласил меня жить в свою лачугу. Я спал на рваной мешковине, среди корзин, где шипели змеи; но мне было все равно, я приучился переносить голод-жажду-москитов и (в самом начале) резкий холод делийской зимы. Картинка-Сингх, Самый Прельстительный В Мире, был всеми признанным вождем квартала; свары и конфликты решались под сенью неизменного огромного черного зонта; и я, умевший читать и писать, а не только вынюхивать, скоро стал кем-то вроде адъютанта этого колосса, неизменно добавлявшего к змеиным представлениям лекцию о социализме; известного и в центре, и на окраинах не только своим искусством заклинателя. Могу сказать с полной определенностью, что Картинка-Сингх был самым великим человеком из всех, кого я встречал.
Однажды после полудня, во время чхаи, в квартал заявился очередной двойник того пиздогубого юнца, которого я видел в доме дяди Мустафы. Стоя на ступенях мечети, он развернул стяг, который тотчас же подхватили два ассистента. На нем красовалась надпись: УНИЧТОЖИМ БЕДНОСТЬ, и изображение коровы-с-сосущим-теленком – символ Конгресса Индиры. Лицо оратора весьма напоминало морду упитанного тельца; тайфун зловония вырывался у него изо рта во время речи. «Братья-О! Сестры-О! Что говорит вам конгресс? А вот что: все люди созданы равными!» Дальше он не пошел; толпа отпрянула от его дыхания, смердящего навозом, отступила под палящее солнце, и Картинка-Сингх загоготал: «О, ха-ха, капитан, чудесно-расчудесно, сэр!» И пиздогубый, попавшись как дурак: «Ладно, брат, скажи, что тебя рассмешило?» Картинка-Сингх тряс головой, хохотал, схватившись за бока: «Да твоя речь, капитан! Изрядная, прекрасная речь!» Смех сыпался, выкатывался из-под зонта, заражал толпу, и вот мы все катаемся по земле, хохочем, давим муравьев, валяемся в пыли, а голос глупого телка, засланного конгрессом, панически повышается: «В чем дело? Этот парень не верит, что все мы равны? Сколь жалкое мнение он должен иметь…» – но тут Картинка-Сингх, зонт-над-головой, помчался прочь к своей хижине. Пиздогубый, вздохнув с облегчением, продолжил свою речь… но говорил он недолго, ибо Картинка вернулся, неся под левой мышкой маленькую круглую закрытую корзину, а под правой – деревянную флейту. Он поставил корзину на ступеньки у ног посланца конгресса; снял крышку; поднес флейту к губам. Под вновь разразившийся хохот молодой политик подпрыгнул вверх на девятнадцать дюймов, когда сонная королевская кобра показалась из своего дома… Пиздогубый кричит: «Что ты делаешь? Хочешь запугать меня до смерти?» А Картинка-Сингх не обращает на него внимания – зонт свернут, заклинатель играет все яростней и яростней, и змея разворачивается; быстрей-быстрей играет Картинка-Сингх, пока мелодия флейты не заползает во все щели окрестных трущоб, угрожая перехлестнуть и через стены мечети; и наконец огромная змея, зависнув в воздухе, поддерживаемая лишь волшебством напева, вытянулась из корзины на девять футов и танцует на хвосте… Картинка-Сингх делает передышку. Нагарадж, Царь Змей, сворачивается в кольца. Самый Прельстительный В Мире протягивает флейту юнцу из конгресса: «Что ж, капитан, – любезно предлагает Картинка-Сингх, – давай попробуй ты». Но пиздогубый: «Послушай, ты же знаешь, что я так не могу!» Тогда Картинка-Сингх хватает кобру у самой головы, открывает свой рот широко-широко-широко, показывая славные боевые шрамы на деснах и обломки зубов; подмигнув левым глазом юнцу из конгресса, он засовывает голову змеи с мелькающим языком в эту отвратительно распяленную дыру! Целая минута проходит прежде, чем Картинка-Сингх кладет кобру обратно в корзину. И говорит молодому человеку самым любезным тоном: «Видишь ли, капитан, в чем дело: одни люди лучше, другие хуже. Но тебе-то удобней считать наоборот».