Но вот сегодня мы можем значительно обобщить открытие Фохта — Домбы: все истинные или генетически обусловленные психические болезни можно считать воспроизведением разрозненных черт, характеризовавших психонервную деятельность на уровне палеоантропов или, крайне редко, более отдалённых предков. Ведь генетически обусловленными могут быть не только морфологические и морфофункциональные, но и обменные, гистохимические, химико-функциональные отклонения от нормы у неоантропа в сторону палеоантропа. Последние, т. е. обменные отклонения в тканях мозга, мы обнаруживаем только по ненормальному поведению. И в самом деле, среди характерных аномалий поведения душевнобольных сколько замечаем мы признаков, которые ныне исследователи реликтовых гоминоидов (палеоантропов) описывают как свойства последних[646]. Например, ночное блуждание (лунатизм), летаргия и длительный неглубокий сон или дремотное состояние, гебефрения — беспричинный смех и ряд других.
Но нам сейчас важен один, причём негативный признак всех психических патологий: они воспроизводят эволюционную стадию невнушаемости, т. е. не контрсуггестивность, а досуггестивность. Впрочем, здесь есть элемент оборонительной функции, как бы забронированность от суггестивной (или, может быть, лишь интердиктивной) работы возникающей второй сигнальной системы. Видимо, это как раз и восходит к нейропсихическим чертам палеоантропов эпохи дивергенции.
Дело не в содержании тех или иных маний и бредов: воображает ли себя больной Христом, Наполеоном или Гитлером, воображение тут в любом случае подкрепляет или оформляет его психическое состояние закрытости для внушения с чьей бы то ни было стороны («выше всех»). Существенна и стабильна только эта функция, а не исторически случайная личина: уподобление себя великому человеку облегчает невнушаемость, а не является её конечной причиной. Психопатология сверхактивности и слабой активности имеет тот же общий признак: «защищённость» от внушения; я ставлю это слово в кавычках, так как внушение вовсе не обязательно отождествлять с причинением ущерба, оно вполне может играть и обратную роль. Вот почему это свойство палеоантропов правильно называть досуггестивным, — они были просто ещё вне социальных контактов, ещё не обладали собственно второй сигнальной системой даже в зачаточной форме.
Из сказанного есть, как выше отмечено, лишь совсем немного исключений: микроцефалы и дебилы обладают повышенной внушаемостью; криминалистике известно, что преступники широко используют дебилов как своё орудие, злоупотребляя их внушаемостью. Дебильность — самая слабая степень олигофрении. Но ведь суггестивная функция ещё не есть зрелая вторая сигнальная система, она принадлежит кануну или началу второй сигнальной системы. Тем самым эта сверхвнушаемость при некоторых прирождённых психопатиях всё же свидетельствует о том, что на каком-то этапе или в какой-то части популяции было нормой в мире поздних палеоантропов или, может быть, ранних неоантропов. Мы можем даже предположить, что в их отношениях боролись между собою эти две тенденции: асуггестивность и гиперсуггестивность.
Итак, психически больные люди — это неизбежное, по законам генетики, воспроизведение в определённом маленьком проценте человеческих особей отдельных черт предкового вида — палеоантропов. Речь идёт ни в коем случае не о широком комплексе, тем более не о полноте черт этой предковой формы, а лишь о некоторых признаках, самое большее — о группе необходимо коррелированных признаков. Точно так же у других человеческих особей воспроизводится, скажем, обволошенность тела без всяких других неандерталоидных симптомов, у иных — некоторые другие черты морфологии. Совсем попутно отметим, что вследствие существенно иного генетического механизма, отдельные неандерталоидные признаки проявляются в старости, причём у женщин статистически несколько чаще.
Те люди, у которых в сильной форме воспроизводятся некоторые нервнопсихические черты предковой формы, попадают в категорию психически больных, т. е. в ведение психиатрии. Как мы уже говорили, это в основной массе так или иначе невнушаемые (неконтактные) личности. С точки зрения норм нашей человеческой жизни это очень большое несчастье. Но нас интересует их симптомокомплекс лишь как памятник жизни существ, ещё не перешедших в людей: психотики в условиях клиники или дома, загородившись от внушения, тем вынуждают обслуживать себя. Эти индивиды как бы вырываются из сети внушений, заставляющих людей действовать не по стимулам первой сигнальной системы и животного самосохранения. Они не могут умереть, ибо окружены заботой других. В положении психотика, таким образом, есть нечто генетически напоминающее паразитизм при вполне здоровом теле.
В мире животных нет психопатологии. Неврозы во всём предшествовавшем изложении сознательно элиминировались. Но и неврозы у животных могут быть только экспериментальными, т. е. в искусственно созданных человеком условиях. В природной обстановке животное-невротик было бы обречено на быструю гибель.
Целая цепь учёных от Уоллеса до Валлона доказывала и доказала, что человеческое мышление не является полезным свойством, линейно нарастающим от животных предков; напротив, оно и в антропогенезе, и в онтогенезе у ребёнка сначала вредно для каждого индивидуального организма, делает его беспомощнее по сравнению с животным; лишь дальнейшее его преобразование понемногу возвращает ему прямую индивидуальную полезность. Но как же, если исключить всякую мистику, объяснить это «неполезное» свойство? Ведь, естественный отбор не сохраняет вредных признаков, а нейтральным признаком данное свойство не назовёшь. Возможно лишь одно объяснение: значит, оно сначала было полезно не данному организму, а другому, не данному виду (подвиду, разновидности), а другому. Следовательно, надо изучить, во-первых, кому и почему это свойство у других было полезно; во-вторых, как они, заинтересованные, это свойство других закрепляли, удерживали, навязывали.
Мы не можем с помощью сказанного в этом разделе восстановить точную схему дивергенции троглодитид и гоминид, начавшуюся ещё в мире поздних палеоантропов и завершившуюся лишь где-то при переходе от ископаемых неоантропов к современным. Мы можем лишь совершенно предположительно допустить, что поздние мустьерцы, в высочайшей мере освоив сигнальную интердикцию в отношении зверей и птиц, наконец, возымели тенденцию всё более распространять её и на себе подобных. Эта тенденция в пределе вела бы к полному превращению одних в кормильцев, других в кормимых. Но с другой стороны, она активизировала и нейрофизиологический механизм противодействия: асуггестивность, неконтактность.
Моя задача состоит не в предвосхищении этих будущих палеопсихологических исследований, а лишь в постановке наряду с предыдущими и этой части проблемы дивергенции троглодитид и гоминид. Это слишком ответственная задача, чтобы осмелиться на нечто большее, чем первый шаг.
III. Время дивергенции палеоантропов и неоантропов
От различных следов дивергенции, которые можно приметить в разнообразных явлениях позднейшего исторического времени, вернёмся к тому исходному времени, когда свершилось само раздвоение, или, вернее, отпочкование. Антропологи, когда ставят этот вопрос, сводят его почти исключительно к констатации тех костных находок (упомянутых выше), которые представляют собой нечто «переходное» между палеоантропом и неоантропом, то есть как бы сочетание, смесь признаков того и другого. Но ведь в том и дело, что такого рода черепа и другие костные останки могут быть и на самом деле «смесью», иначе говоря помесью — продуктом позднейшей гибридизации уже в той или иной мере разошедшихся видов, или даже родов.
Прежде всего хотелось бы реконструировать не только само раздвоение или, вернее, отпочкование, но и его более мелкие промежуточные уровни. Мыслимо ли это?
Но следует ли вообще думать, что палеонтология всегда ищет и находит все промежуточные ступеньки между одной биологической формой и филогенетически последующей, уже существенно отличающейся? Состоит ли сама идея палеонтологии в том, что в принципе должны где-то существовать останки всех мыслимых степеней сочетания прежнего и нового? Нет, конечно, в этом филогенетическом переходном мосту всегда много неустойчивых, хрупких образований, не надстраивающихся в чисто количественном ряду друг над другом, а представляющих очень бедные по числу, очень вариативные и очень ломкие образования. Пока, наконец, одно из них не станет основанием для жизнеспособной, многочисленной ветви.
Палеонтологи иногда называют это практически неведомое им, исчезнувшее соединение эволюционных форм «черешком». Этот черешок, на котором держится новый вид, всегда тонок, почти никогда не доступен прямому изучению палеонтологии. Иначе говоря, в диапазоне между родительскими и нашедшими свою почву стойкими, дающими богатые соцветия таксономическими единицами находится обвал возникавших и гибнувших нежизнеустойчивых форм. В десятки раз труднее изучить этот «черешок» ответвления человека — Homo sapiens, оторвавшегося относительно быстро на огромную, как мы уже знаем, биологическую дистанцию: на расстояние нового семейства. Уж очень специфично то, что возникло: вид, отличающийся инверсией процессов высшей нервной деятельности, «животное наоборот». Посмотрим, что же мы всё-таки имеем в руках из костного материала, годного для непосредственной датировки и биологической фиксации дивергенции.