— Так точно, знаю. Выходит, вы нам письма не напишете, верно?
— Я просто не представляю, как о таком и говорить-то можно. Нет, конечно.
— О'кей, сэр. — Бек поскреб в своей густой щетине, подумал немного. — Ну а как насчет усов, господин капитан?
— В приказе про усы вроде бы не сказано. И насколько мне известно, в уставе тоже не оговорено. Более того, теперь я даже припоминаю, что там, наоборот, сказано, что усы носить можно.
— Так точно, сэр, — согласился Бек. — Я тоже вроде помню, видел где-то. А насчет бород, стало быть, вы не напишете? Они ведь нам очень дороги стали, бороды эти…
— Я бы с радостью помог вам, сержант, поверьте. Но чего не могу, того не могу. У меня руки связаны.
— Что ж, и на том спасибо, сэр. — Повернувшись, Бек пошел к своим.
Он ничем не порадовал товарищей, вернувшись от командира. За исключением четко сформулированного вывода о том, что свое первое испытание по части отношения к народу и выполнения обещаний Бош, можно сказать, едва ли выдержал. Такое же добро, как и прочие, и уж никак не друг солдата и не его защитник. Эх, думали он и, если бы нашелся хоть один офицер, один командир роты, который не побоялся бы написать дивизионному начальству по части их заслуженного права носить бороду, может быть, все и обошлось бы. Да только не было и нет таких офицеров в их армии, включая и ротных командиров.
В результате менее чем за сутки на Гуадалканале исчезли все бороды, если не считать тех, что имелись в одном новозеландском саперном батальоне, находившемся на острове. А вот усы остались. Теперь единственной формой протеста против приказа о ликвидации бород стало отращивание неимоверно длинных и чудовищно неприглядных усов. Разумеется, теми, у кого на лице хорошо росли волосы. Что же касается боевой подготовки, то она продолжалась в прежнем объеме.
Среди солдат все сильнее ощущалось настроение обреченности. Никто, конечно, не рвался на Нью-Джорджию, даже самые отчаянные охотники за трофеями. Долл и Файф, ставшие после той драки закадычными дружками, часто по вечерам сидели вдвоем, обсуждая возможные варианты, и Файф не раз говорил, что его все время угнетает это чувство безысходности. Долл же не ощущал этого. Он тоже признался, что до смерти не хочет никаких новых высадок и операций, хотя, по правде говоря, испытывал некоторое любопытство — ему хотелось поглядеть, как все будет на этой Нью-Джорджии.
— Куда тут денешься, коли все равно решено? — говорил он. — Решено — и все тут, нас не спросили. А вот, глядишь, и воевать тоже вроде бы интересно. Есть в этом что-то, как там ни крути…
— А ты в загробную жизнь веришь? — спросил Файф через минуту.
— Не знаю, — пробормотал Долл. — Только думаю, что там вовсе не так, как в церкви болтают. А вот япошки, те, видать, верят. У них вон как четко — кто в бою погибнет, тот прямым ходом в рай отправляется. А я так и не знаю, ей-богу…
— И я тоже не знаю. Да только иногда как подумаешь… Интересно, верно?
— Ага… Слышь, давай на кухню сходим, компоту добудем, — добавил он после небольшой паузы.
Производство самогона стало теперь любимым занятием этой пары, и они, по правде говоря, превратились в главных поставщиков хмельного зелья для всей роты. Файфу все время казалось, что, занимаясь этим бизнесом, они делают какое-то грязное дело, даже опасное для людей. Да только не хотелось спорить с Доллом, увлекавшимся самогоном, и он продолжал молча помогать ему, даже против своей воли — как раненый, который сам себе бередит рану.
Они теперь стали здорово задаваться, особенно перед молодыми. Станут рядом, руки в боки, правая на кобуре пистолета, и стоят себе, покачиваясь с ноги на ногу, чуть не лопаются от важности. У Файфа тоже был свой пистолет, он добыл его в Була-Була, снял там с убитого солдата. В общем, стали они очень задаваться. Файфу это было по душе. Пусть хоть на минуту всякое там пушечное мясо, новички зеленые считают, будто он на самом деле такой, каким старается казаться. Настоящий солдат! Нет, скорее всего, просто пижон. Зато насчет навара, тут уж держись. Командующий, когда узнал про самогонку и фруктовые консервы, сразу приказал у всех продскладов часовых выставить. Приказал им не церемониться. Если кто полезет, стрелять боевыми, как по уставу положено. Чтобы неповадно было. Что ж, от этого игра стала лишь интереснее!
Как это обычно бывало? Отправятся они на дело, скажем, где-то к вечерку. Подберутся к складу, видят: часовой сидит себе в сторонке, на бугорке, винтовка в руках, глазами зыркает. Пушечное мясо, новичок желторотый! «Да знаешь ли ты, как с этой пушкой обращаться-то надо? — скажет ему один из них. — Может, пальнешь в меня?» Обычно солдат на это не отвечал. Или заорет: куда, мол, лезешь? Чего еще ждать от пушечного мяса! А то еще руками примется размахивать, грозится. Они же, старички тертые, на все эти крики да угрозы ноль внимания. Стоят себе молчком, руки в боки, правая на кобуре… и покачиваются с ноги на ногу, обливая юнца презрением и насмешкой. Постоят себе так, подойдут прямо к складу, возьмут, что надо, и не спеша обратно. Презрение у них даже на спине написано: знай, мол, наших. И никто ни разу не посмел выстрелить. Даже вдогонку. Конечно, Файф Доллу в этом не ровня был, чего уж там хорохориться. Хотя и старался. Но Долл знал об этом. И Файф тоже знал.
Он в первый раз понял это еще тогда, когда проходил период их адаптации после боев — фронтовая немота чувств вроде бы уже прошла, а самогонку они еще не открыли. Ему казалось, что теперь он уже привык ко всему, что ему ничего уже не страшно. Но после первой бомбежки, первого ночного налета он понял, что ничего, оказывается, не изменилось, он остался таким же трусом, каким был. А вот Долла все это вроде бы не трогало. Ему все как с гуся вода. Файфу казалось, что та потеря чувствительности, то внутреннее безразличие, что пришли к нему, как и к большинству других, во время боев, останутся с ним навсегда, во всяком случае надолго. Когда же это ожидание не оправдалось, когда при первых же взрывах он снова превратился в жалкую кучу дрожащего от страха студня, он был ошеломлен открывшейся ему страшной истиной, что он, оказывается, неисправимый трус, хлюпик, иначе говоря, никакой не солдат. Был трусом, трусом и остался, вернулся к тому, с чего начал. Каких нервов, какого напряжения стоило ему сидеть со всеми вместе, будто ничего не происходит, под пальмами во время ночных налетов и дуть самогонку! Сидеть, когда и душа, и все тело стремятся что есть мочи в спасительную щель. Да, он сидел со всеми и пил как ни в чем не бывало, но чего ему это стоило! В конце концов он снова признался себе в том, что, в общем-то, никогда и не было для него секретом: он — трус. Настоящий трус, я ничего тут не поделаешь.
Возможно, именно это и подтолкнуло его, послужило первым импульсом к тому, чтобы попытаться воспользоваться представившейся в последнее время возможностью удрать с ненавистного острова. Ему сказал об этом ротный каптенармус сержант Мактей. А что в этом такого особенного, если человек пытается отыскать для себя лазейку! Ничего зазорного. И Долл, надо думать, не пренебрег бы этим, будь он не столь безобразно здоров и появись у него хотя бы малейший шанс. Файфу же сам бог велел. Особенно сейчас, когда, по слухам, медики стали не так непреклонны по части эвакуации раненых и больных.
Все началось с Карни, того самого дружка Мацци из Нью-Йорка, который мучался малярией. Правда, у кого из них не было этой малярии? Может, только двое или трое ухитрились избежать общей участи. Долл, разумеется, был в числе этих немногих счастливчиков. Но даже среди всех остальных Карни выделялся своей болезнью. Его мучали такие жуткие приступы, что он потом просто на ногах стоять не мог, по нескольку дней не поднимался с койки, все числился по лазаретному списку. Сходит к санитарам, они ему атабрина пригоршню насыплют, он и валяется как труп, руки-ноги поднять не может. Теперь же от этого атабрина стал еще и желтым как лимон, смотреть страшно. Так вот он крутился, крутился, а потом пошел к врачу на прием и назад уже не вернулся. А через два дня оказалось, что его эвакуировали с острова.
Итак, Карни оказался первым. Ну и, конечно, на следующий день все, у кого была малярия, кинулись в лазарет. Да только никому там не повезло. Однако постепенно, через недельку-другую, сперва один, потом другой, третий из тех, у кого действительно дело было серьезное, стали исчезать из роты. Пойдет такой на прием, глядь — и не вернулся. Ходили слухи, что всех больных пока отправляют или в военно-морской госпиталь в Эфате на Новых Гебридах или же в Новую Зеландию. Конечно, Новая Зеландия казалась заманчивее, и вот уже по каждой роте поползла змеей черная зависть к тем счастливчикам, которые сейчас, наверное, валяются себе пьяненькие на чистых простынках где-то в Окленде на Повой Зеландии. Не то что какой-то там Эфате — крохотный поселок, где и смотреть-то нечего, кроме грязных туземцев, норовящих всучить тебе свой паршивый сувенирчик — лодочки из древесной коры и прочую пустяковину.