Сегодня в передвижном храмике отслужил при штабе обедню – пришли из вежливости два офицера, оба дежурные, ещё были несколько унтеров из штабной обслуги, да вот и всё. Прежде, в тяжёлые дни бригады, отец Северьян измогался, не хватало сил и сна, – сейчас рассвободилось от всяких занятий время, как будто и не стало обязанностей. Стал отец Северьян писать Асе в Рязань чаще и длиннее прежнего. Всегда отзывно она понимала его состояния, и суждения её были ясные, доброжелательные, – так в наступившем сумбуре он ждал больше узнать от неё, чем мог написать отсюда.
И тоже, как все, читал, читал эти отравные газеты.
Поступая в Московский университет в самые тогда революционные годы – ещё никак не прозревал он своей будущей дороги. Отначала и жарче всего он думал отдать себя русской истории. Он испытывал боль, что широкое обстоятельное историческое повествование у нас оборвалось на смерти Сергея Соловьёва – и в середине царствования Екатерины. И 120 лет с тех пор – может быть решающий век России – не исхожен с терпеливым светильником, а оставлен нам в наследство как полузапретный, полутёмный, лишь местами высвеченный писателями-художниками, да втёмную исколотый шпагами пристрастий и противострастий публицистами всех лагерей. Молодой рязанец нёс надежду на старика Ключевского (и более всего хотел бы попасть к нему в ученики). В университете ещё застал с благоговением его лекции. В огромной «богословской» аудитории нового здания до самых высоких хор было отчётливо слышно каждое его негромкое, но внятное слово. Он был изумительно красноречив, и пользовался этим, и со смаком выговаривал самое удачное. Курс его был – ослепителен, но и он не был терпеливым последовательным фактическим освещением, в котором же так нуждается Россия, это были всё прорезающие лучи, лучи взглядов, выводов, обобщений. И возраст Василия Осиповича уже не давал надежды, что он воспитает иную школу. А ещё постоянно обронял он шуточки с политическими намёками на современность, всегда ехидно-остроумные – они вызывали восторг аудитории. Но попав к нему на повторный курс, молодой почитатель с разочарованием обнаружил, что это вовсе не импровизации, как казалось, а отработанно и дословно они повторялись и на следующий год. И в этом была – недостойность, подыгрывание, – это отталкивало.
Да в те годы, в чудесном новом здании, столько света и простора под стеклянным куполом центрального холла, открытые галереи трёх этажей, широкие перила сидеть и спорить, – в те годы в этом здании, воздвигнутом для светлых знаний, любви к науке и равновесия справедливости, студентам приходилось начать с борьбы за права духа – против студентов революционных, а те – ещё поблажка, если только с оглушительными политическими трафаретами, а то срыватели врывались в аудитории в чёрных папахах и с дубинками – разгонять слушателей на принудительную забастовку, – и вот тут было испытание и рост характера: без дубинки и без встречной рукопашной устоять и остаться слушать профессора Челпанова.
Челпанов читал введение в философию – и так читал, что это оторвало искателя от истории – и кинуло в мир философии. Год за годом потекли курсы – у Виппера философия истории, у Попова – история средневековой философии, у Лопатина – история новой философии, а затем – новый поворот – у Ивана Васильевича Попова история патриотической философии и сильное в университете даже посмертное влияние Сергея Николаевича Трубецкого, его духовного огня, и кипение семинаров: есть ли Бог? есть ли нравственный закон? есть ли непреходящий смысл жизни и мира? – а затем можно было взять историю религий, раннее христианство, – и так пролёг путь не кончить на университете, но идти в Духовную академию к тому же Попову.
Второе уже столетие модный всесветный атеизм, потекши в Россию через умы екатерининских вельмож – и вниз, и вниз, до сынов сельских батюшек, залил все сосуды образованного общества и отмыл его от веры. Для культурного круга России решено давно и бесповоротно, что всякая вера в небесное или полагание на бестелесное есть смехотворный вздор или бессовестный обман – для того, чтобы отвлечь народ от единственно верного пути демократического и материального переустройства, которое обеспечит всеобщее благоденствие, а значит и все виды условий для всех видов добра.
Дивная особенность либеральной общественности! Кажется: равная полная свобода для всех – и высказываться, и узнавать чужие мысли. А на самом деле нет: свобода узнавать только то, что помогает нашему ветру. Мысли встречные, неприятные – не слышатся, не воспринимаются, с невидимой ловкостью исключаются, как будто и сказаны не были, хотя сказаны. А уж в церковь ходить – просто стыдно, говорят: «как в Союз русского народа». И кто не хочет порвать с храмом – ходит к ранней обедне, чтобы незаметно.
Сам себя увёл из попутного ветра, стал против – и не жалел.
Ася, тоже рязанка, кончала высшие курсы, и, женясь, отец Северьян после Академии принял сан, и не стал искать места в сгущённом духовном центре, ни возле Лавр, не ставить себя в искусственно поднятое положение – но разделить жребий общий, чтобы иметь же право и судить о нём, а центр? – духовные центры мы сами должны создавать, а Россия, право, не так уж, не так уж велика, чтоб не дать сорока и восьмидесяти таким центрам снизаться воедино, одним светом.
Перед войной и первый военный год отец Северьян служил в Рязани в старинном малом храмике Спаса-на-Юру. Юр, по которому назывался в народе этот храм, был дуговатым высоким обрывом над неоглядной роскидью окских лугов. Почти вплоть подступал сюда древний город, верхний Посад, внедалеке, отделённый рвом, уплотился рязанский Кремль с Олеговым дворцом, собором и многими церковными куполами, – но сразу за храмом Спаса всякое жильё обрывалось крутью, и всё было – воздух, да ветер, да вид на разливы, и лишь за многие вёрсты виднелись непоёмные сёла. Это был свой Венец, тут любили рязанцы гулять, особо сталпливались в солнечные разливные дни глядеть, как вода затопила, поднялась к домикам нижнего Посада, так что ставили дебаркадер под самым холмом Кремля, и подходили сюда катера в последние дни Поста и на Пасху.
И отец Северьян тоже любил тут гулять – по самому краю излучистого обрыва, мимо храмика своего в одну сторону и потом в другую, почти до златоглавой кремлёвской колокольни. Только гулял он здесь, один или с кем беседу вёл, – когда прежде утрени, когда за всенощную, уже и во тьме. Даже больше чем для прогулок – это место он любил как главное для себя место всей России и всей Земли, здесь думалось ясно, просторно, как нигде.
С первых своих шагов отец Северьян примкнул к тем в русском духовенстве, кто хотел бы вернуть Церкви место – возродительницы жизни. Чтобы она ответила на тупик современного мира, откуда ни наука, ни бюрократия, ни демократия, ни более всех надутый социализм не могут дать выхода человеческой душе. А прежде всего – вернуть каждому приходу живую жизнь изначальной Церкви.
В самом расположеньи этого тёмно-кирпичного, стройно сложенного, скромно достойного храма над необъятным окоёмом поймы, где с массивами незаливаемого леса, где с купой столпленных деревьев и домиков (там узкоколейка затапливалась, а станция – нет), и дальними крутыми взлобками окских берегов, – самим расположеньем напоминалось исконное тяготение православия к незыблемой и просторной красоте, как если бы никакой вечной высшей истины нельзя было понять иначе, как напоясь этой красотою и только через её струение.
Русь не просто приняла христианство – она полюбила его сердцем, она расположилась к нему душой, она излегла к нему всем лучшим своим. Она приняла его себе в названье жителей, в пословицы и приметы, в строй мышления, в обязательный угол избы, его символ взяла себе во всеобщую охрану, его поимёнными святцами заменила всякий другой счётный календарь, весь план своей трудовой жизни, его храмам отдала лучшие места своих окружий, его службам – свои предрассветья, его постам – свою выдержку, его праздникам – свой досуг, его странникам – свой кров и хлебушек.
Но православие, как и всякая вера, время от времени и должно разбредаться: несовершенные люди не могут хранить неземное без искажений, да ещё тысячелетиями. Наша способность истолковывать древние слова – и теряется, и обновляется, и так мы расщепляемся в новые разрознения. А ещё и костенеют ризы церковной организации – как всякое тканное руками не поспевая за тканью живой. Наша Церковь, измождясь в опустошительной и вредной битве против староверия – сама против себя, в ослепленьи рухнула под длань государства и в этом рухнувшем положении стала величественно каменеть.
Стоит всем видимая могучая православная держава, со стороны – поражает крепостью. И храмы наполнены по праздникам, и гремят дьяконские басы, и небесно возносятся хоры. А прежней крепости – не стало. Светильник всё клонится и пригасает, а жизнь верующих вялеет. И православные люди сами не заметили, как стали разъединяться. Большинство ходит по воскресеньям отстоять литургию, поставить свечку, положить мелочи на поднос, дважды в год принять елей на лоб, один раз поговеть, причаститься – и с Богом в расчёте. Иерархи существуют в недоступной отдельной замкнутости, а в ещё большей незримой отделённости – почти невещественный Синод. Каждый день во всех церквах России о нём молятся, и не по разу, – но для народной массы он – лишь какое-то смутное неизвестное начальство. Да и какой образованный человек узрел его вживе, Синод? В крайнем случае, только светских синодских чиновников. А высокие праведники одиночными порывами ищут вернуться к пустыням, скитам и старчеству, ожидая когда-нибудь поворота и общества за собой. Но – не их замечая, нетерпеливые и праздные экзальтированно ищут углубить свои ощущения, с ненасытностью знамений, чудес, откровений, пророчеств, а без этого им вера не в веру. И как ещё никогда, роятся и множатся секты, уводя от православия уже не сотни, а тысячи. А учёные богословы замкнуты в своих отдельных школах. А грамотеи-энтузиасты разных сословий собираются отдельными тесными кружками в низких деревянных домиках слобод и провинциальных городков, неведомые далее пяти-семи людей и двух уличных кварталов. А в деревне? Среди сельского духовенства есть святые, а есть опустившиеся. И вековая его необеспеченность и зависимость от торговли таинствами – не помогает держаться его авторитету. А тем временем подросло молодое деревенское поколение – жестокие безбожные озорники, а особенно когда отдаются водке. Старый, даже простодушный, мат приобрёл богохульные формы, – это уже грозные языки из земли!