Первый большевик на столь высоком посту!
Когда в 1938 году Крыленко был арестован по приказу Ежова, это не вызвало у меня удивления. Николай Васильевич был и оставался представителем старой ленинской гвардии, которая теперь только мешала Иосифу Виссарионовичу. Потрясло меня другое: как сломали его! Через месяц пребывания в тюрьме Крыленко подписал признание в том, что якобы с 1930 года состоял в антисоветской организации и занимался вредительством. Еще через месяц, в апреле, Николай Васильевич «признал», что до революции вел борьбу против Ленина, а после Октября вместе с Пятаковым и Каменевым вынашивал планы борьбы с партией…
Я, конечно, не поверил ни единому слову. Но до какого же состояния надо было довести мужественного большевика, чтобы он оклеветал самого себя, свое славное прошлое! Какие же средства использовались!
Суд над Николаем Васильевичем (если это можно назвать судом!) продолжался всего двадцать минут. Были оглашены лишь его признания, и зачитан приговор — расстрелять! В полном соответствии с теоретическими изысканиями приснопамятного А. Я. Вышинского.
И вот вопрос: разве под угрозой смертной казни заставляли следователей, палачей издеваться над арестованными, терзать их? Отнюдь! Кто не мог, не хотел этого делать, для тех имелись другие должности. Палачами, жестокими надсмотрщиками становились маньяки, садисты, получавшие определенное удовольствие, или совершенно бессовестные карьеристы, выслуживавшиеся перед начальством.
Где они теперь? Сколько их? Не сквозь землю же провалились? Я не задумывался над этим до одного случая. Лет через восемь-десять после смерти Иосифа Виссарионовича мне довелось побывать в мастерской известного скульптора Вучетича. Старые знакомые попросили проконсультировать его по некоторым вопросам.
В хорошем месте была мастерская. Вообще, я люблю тот район Москвы возле Петровской (Тимирязевской) академии, где уцелела в центре столицы обширная лесная дача, где до последнего времени были еще тихие зеленые улочки. А у Вучетича, в его переулке между Старым и Новым шоссе (теперь их как-то переименовали), деревянные домики стояли лишь по одной стороне, среди деревьев, а на другой, за забором, тянулся глухой парк с липами, посаженными еще Петром Первым. Прекрасный уголок для спокойной творческой работы.
Вечер выдался теплый, я решил пройтись пешком до шлагбаума на Рижской дороге. Машину отправил к бывшей церкви за переездом. Приятно было шагать по тихой улице, где виднелись за деревьями старые дачи, а воздух наполнен был освежающим запахом леса. Впрочем, и сюда уже добрались строители (будто мало им пустошей), прямо в уникальный лес врезались фундаменты, кирпичные серые стены домов. А я шел довольный, умиротворенный и немного грустный: вот и этот благословенный, старинный уголок начала теснить неудержимая, бессмысленная урбанизация. И вдруг чуть не вскрикнул от удивления. Только многолетняя закалка помогла мне сдержаться. Навстречу деловито, пригнув голову, шествовал человек средних лет в поношенной военной форме без погон. Вот по этому характерному наклону головы, по пробору, разделявшему надвое светлые волосы, как тропа на поле созревшей пшеницы, я и узнал одного из палачей, изощрявшегося в пытках над нашими полководцами. Глянул в лицо: точно, он. Мелкие невыразительные черты, острый носик, узкие глаза. Еще в тяжкие тридцатые годы выделил я его среди других палачей: молодой он был, распаленный, злорадствующий, кичащийся своим превосходством над людьми, имевшими громкие, славные имена. Другие следователи-палачи были постарше, поосторожней, не демонстрировали столь откровенно свою рьяность.
Я не окликнул, не остановил его. Повернулся и поплелся следом. Это получилось как-то само собой. Значительно отстав, я все же проводил его до старого деревянного дома, неподалеку от большой кирпичной школы. Видел, как он вошел в единственный общий подъезд и открыл дверь с правой стороны.
Всегда презирал я шпионов, а тут сам не заметил, как превратился в сыщика. Сел на бревна возле женщин, лущивших семечки. Мало ли стариков прогуливается вечером по улице, да еще в районе, где заселяются новые дома. А старички любопытны, расспрашивают, что здесь было, как люди живут, какие достопримечательности, где магазины? Словоохотливые старожилы делятся своими знаниями. Без труда узнал я, что демобилизованный офицер (две полосы на погонах были, а сколько звезд — никто не помнил), несколько лет назад поселившийся здесь, занял треть старого, почерневшего от времени домика. Жена у него, двое детей. Семья тихая, женщина работает в новой больнице вроде бы фельдшерицей, дети вежливые, скоро школу закончат. А вот сам чудной, странный какой-то. На мой вопрос, в чем заключается странность, собеседницы ответили не сразу.
— Кто ж его знает. Незаметный он. Пьет только по праздникам, не скандалит, жену не бьет. А вот когда дрова колет, смотреть страшно, — пояснила одна. — Злость в нем неуемная, лицо перекошено, глаза бешеные.
— В первом годе, как только сюда сменялся, он крысу в сарае поймал. Большую. Ну, убил бы и ладно, крысы-то, они ведь противные, — припомнила другая. — А он крысу в лес отнес, подвесил на сук и костер под ней развел. Крыса визжит, корчится, глаза у нее лопнули, паленым воняет, а он стоит как истукан и скалится, радуется. На визг, конечно, ребятишки сбежались, мы подошли. Страшно смотреть было, крыса-то обуглилась, а все дергается. Ну, мужики наши прикрыли это кино, а жильцу сказали: такого безобразия у нас чтоб больше не было, дети по ночам спать не станут… И что за мода — вредность такую творить! Гляди, мол, мы по второму кругу не упреждаем… И верно, он в первый и последний раз…
Если у меня и были еще какие сомнения, то слова женщин окончательно убедили: я не ошибся. Тот самый палач! Проторчал всю войну в тылах. А как взялась партия вскрывать беззакония, начальство уволило его потихоньку. Живет теперь среди людей, и совесть его не мучает. Наоборот, тоскует, наверное, что рано оборвалась карьера, копит зло против тех, кто вывернул наизнанку темное прошлое, выкинул за борт накопившуюся гадость. Не дай бог такой тип снова обретет должность, власть! Но нет, теперь уж не получится у него. Однако живет он совсем неплохо, даже почетом пользуется. И сколько же их таких по стране, «воевавших» не с вооруженными гитлеровцами, а со своими, советскими людьми?! Не с уголовниками, отбывавшими заслуженный срок, а с безвинными «политическими» заключенными, в массе своей не способными оказывать активного сопротивления… Неужели преступления истязателей, палачей останутся без наказания, забудутся за давностью лет?! Замазанная краской несоскобленная ржавчина все равно остается ржавчиной, хоть и скрыта от глаз; ее не видно, однако она точит, разъедает металл.
Так спокойно я рассуждаю теперь, когда прошли годы после случайной встречи с негодяем. А тогда я, охваченный тяжелыми воспоминаниями, не удержался от решительных действий. Дождался, пока он снова вышел из дома. Опять последовал за ним, теперь не скрываясь. Он почувствовал что-то неладное — занервничал, остановился. А я заявил, что узнал его, что помню, как вот этими самыми руками он истязал заслуженного нашего генерала…
— Чего надо? Чего привязался?! — с тупым однообразием повторял негодяй, избегая смотреть мне в глаза. — Попробуй докажи теперь! Мотай отсюда, старый идиот!
Его наглость, его «тыканье» в мой адрес подлили масла в огонь.
— Докажу, — повысил я голос. — Жив Букштынович, жив Рокоссовский, живы и другие товарищи. Я приду с ними. Я сообщу все вашим детям, а товарищи покажут им свои шрамы. Я познакомлю ваших детей со всеми подробностями, понимаете вы это, садист?!
Тут он побелел, лицо его вдруг совсем обескровилось, утратило подвижность, превратилось в белую маску. Наверное, он очень любил семью, и я поразил его в самое больное место. Я торжествовал и сгоряча нанес еще один, пожалуй, чересчур сильный удар.
— Наберитесь мужества, сами сообщите все своим близким. Или стыдно? Или язык не поворачивается? А сдирать ногти с пальцев, ломать кости людям было не стыдно? Если вы не скажете детям сами, это сделают за вас другие. И в ближайшие дни!
С тем я и ушел. Но что-то мучило меня, я не знал, насколько правильно поступил. Что делать в таких вот случаях? И через несколько суток опять поехал на ту улицу, вновь подошел к женщинам, судачившим в своем «клубе» — на сваленных бревнах. От них я узнал, что жилец повесился! И не просто повесился, а сделал все обдуманно, профессионально, наверняка: сунув голову в приготовленную проволочную петлю, перерезал себе горло.
Я понял, что он ничего не сказал детям. И правильно. На его месте я поступил бы таким же образом, ушел сам, унося с собой ответственность за содеянное. Жестокость порождает жестокость, за все надо расплачиваться. Самому — не другим.