Выкинул, взял и словно мешок с овсом — выбросил! Выходит, панна Мукляновичувна была права! Хотел убить! Ледняцкий агент! Филимон Романович Зейцов, мать его ёб! Прощения прошу…! Да, выйдет ему это его прощение через уши, будет он христианское милосердие собирать с мостовой вместе с кишками.
Но тут же ум начал порождать сомнения. Действительно ли хотел он убить? Действительно ли по приказу ледняков? Нет, все выглядело совершенно иначе. Зейцов, наверняка, и сам толком не знал, что сделает, до того как сделал. Нет в нем ни одной твердой кости, это человек до конца размякший, вместо позвоночника у него осталась только струна стона да алкогольное стекло. Что он на самом деле имел в виду, когда расспрашивал про Историю? То он просит, чтобы склонить отца к Царствию Божьему на земле; а потом уже — нет, чтобы все было наоборот, снова у него все поменялось. Ни социалист, ни анархист, ни толст овец, сам между завтраком и ужином несколько раз меняется, то есть: между одной бутылкой и другой. А если бы по-другому ответило ему на тот вопрос, отказался бы он от убийственного замысла? Услышал сквозь сон беседу с Конешиным и Поченгло, и Бог знает, что себе надумал… Что если позволит сыну склонить Отца Мороза к той или иной стратегии с лютами, то что там случится с Историей…? Отдать человеку власть над Историей — это его напугало?
Так что есть в этом такое пугающее?
Упился, это понятно, ужрался и спал там, пьяный, пока новый кошмар его не захватил, и поддался Филимон Романович этому кошмару, как в течение всей своей жизни поддавался всяческим сонным откровениям да монументальным идеям; таким людям и денег не надо платить, достаточно шепнуть на ушко великое слово — и убьют, из глубины собственного сердца умоляя о прощении.
Чалап, чалап, стук. Стук, стук — невозможно идти дальше, пора отдохнуть. Еще вон до той полянки… Прихрамывая, сошло с путей и присело на сгнившем стволе сваленного кедра — двадцатиметрового гиганта, который, падая, вырубил в чащобе глубокую щербину, сейчас затянутую паутинами сырых теней, с целыми тучами мошки. Сколько же это прошло? Половину версты? Может, версту? Солнца уже не видно за кронами деревьев, уже наступает ночь. Вынуло платок; высморкав из носа свернувшуюся кровь, крепко-накрепко обвязало три опухших пальца левой ладони. И так чудо, что крупные кости уцелели, что шею не свернул, ветка не пробила легких. Малюсенькие мушки, настолько мелкие, что вообще не видные в вечернем полумраке, лезли в глаза, в уши, за воротник, в рот. Громко фыркая, я-оно отплевывалось. Слюна сходила уже чистая, без алой слизи.
Обыскало карманы. Химический карандаш, папиросы, записная книжечка, немного мелочи россыпью, смятая в тряпку трешка, а это что? — записка мадемуазель Филипов. Еще гребешок, зубочистка. Красный футляр с интерферографом. Вынуло цилиндр. Беленький, даже стекла не треснули. Сразу же подумало про огонь. Выбить из обоймы линзу, разжечь труху, подбросить хвороста… Но это только утром, когда Солнце вернется. Нужно набрать много дерева, не известно, когда еще приедет поезд, костер должен гореть несколько часов. А вдруг подует ветер, понесет искры… Интересно, был тут недавно дождь? Я-оно встряхнулось, открыло глаза, втянуло воздух. Сочно пахло всеми благовониями и запахами живого лесного руна. Правда, вместе с теплыми запахами в ноздри влезли проклятые мошки — оплевывалось, сморкалось и фыркало добрую минуту. Пока вдруг не ответило громкое конское ржание.
Он выехал из-за белых берез, сворачивая в щербину от железнодорожной насыпи; вот как он появился в просвете: поначалу бледная, невыразительная в серой полутьме тень, затем конская голова, шея, палка, всадник. Приземистый, лохматый гнедко с человеком на спине. Остановились — и стоят, глядит человек, глядит животное, лупая громадным глазом. Я-оно выпрямилось на поваленном стволе, схватило «посох» покрепче. Всадник склонился, опустил свою палку. С кожаного одеяния свисала бахрома, дюжины шнурков с навешанными на них фигурками и камешками, которые грохотали при каждом движении туземца. Узкие глаза поглядывали со спокойным любопытством. Через пухлое лицо проходили стежки черных шрамов. Что-то свисало и с законченной короткой поперечиной палки — мумия птицы.
Конь фыркнул и загреб копытом землю. Я-оно сунуло пальцы в рот и отвратительно забулькало, надувая щеки и тараща глаза, даже эхо пошло по тайге, даже окрестное зверье замолкло.
Дикарь что-то тихо произнес и спрыгнул с коня. Подпираясь палкой, он направился к поваленному стволу. Теперь стало ясно, что это калека: явно хромает, левая нога короче правой, приходится подпираться. На голове у него была остроконечная войлочная шапка, широкую накидку украшали красные, желтые и зеленые аппликации, нашитые без какого-либо порядка, заплатка на заплатке. С шеи свисал целый лес шнурков, настоящая коллекция насаженных на ремешки деревянных, каменных и железных совершенно примитивных фигурок, некоторые из них до удивления походили на куколки, которые дети бедняков изготавливают из тряпок и палочек. Подойдя, он вонзил свой шест в землю (птица висела головой к земле) и трижды хлопнул себя по животу. От туземца несло животным жиром; длинные, черные волосы, слепившиеся стручками и перевязанные цветными ленточками, спадали на плечи и спину. Скошенные глаза, казалось, глядели приязненно — другого выражения не допускали складки натянутой вокруг глазниц кожи.
Сгорбленный, по-птичьи наклоненный вперед, он долго приглядывался, чмокая и бурча под нос. Потом ударил слева — я-оно неуклюже уклонилось; но нет, это был не удар: левая рука, правая рука, снова левая, дикарь резкими рывками сдирал из воздуха невидимые заслоны. Мошку отгоняет? Я-оно перестало пошатываться на стволе, сидело прямо, а он — что-то мыча себе под нос, выполнял серию решительных движений — вокруг головы, вдоль рук, перед грудью, лапая грязными пальцами еще более грязный пиджак и сорочку, вдоль штанин брюк, и снова — от лица и вниз. Уже совсем стемнело, над полянкой, в окружности между кронами деревьев высветились серебряные звезды, плотные засеки зодиакальных созвездий. Я-оно глянуло на собственную ладонь с дворянским перстнем, стиснутую на березовом посохе — и только теперь поняло, что этот дикарь вытворяет. Почему он задержался, почему пялился, почему слез с коня. Машина доктора Теслы, насос Котарбиньского… Видел господин Поченгло, увидел и этот азиат: чистый, мощный потьвет, смесь света и тьвета, печать лютовчиков. Тень от звезд под вытянутой рукой ложилась белым блеском, резким негативом ночи. Я-оно сидело прямо, не шевелясь, жалея только об отсутствии зеркала. Вот поглядеть бы сейчас, увидеть снаружи ноктореол в сумерках. Действительно ли это свет? И вправду ли светится? Высматривало по земле, по коре сгнившего ствола, на ближайших кустах. Действительно ли более яркий? Глядело на материал костюма, на кожу ладоней, на ботинки. Ведь что видит этот дикарь? Кого видит? Солнце зашло, конец дня, самое времечко очередной лжи о Бенедикте Герославском. А пожалуйста: среда, двадцать третье июля, на сцене появляется Е-Ро-Ша-Ски, сибирский демон. Я-оно безумно расхохоталось. Хромоногий захихикал в ответ и приятельски похлопал по плечу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});