Лакей принес тем временем чай. Машко для подкрепления сил долил чашку коньяком и, остудив ее таким образом, выпил одним духом.
– Ты лучше меня во всем разбираешься, – сказал Поланецкий, – и все доводы против отъезда, в пользу того, чтобы остаться и попытаться поладить с кредиторами, ты сам, наверно, уже обдумал. Поэтому я хочу спросить о другом. Чем ты собираешься заняться, есть ли у тебя что-нибудь на примете? И деньги хотя бы на дорогу?
– Есть. На сто тысяч обанкротиться или на сто десять – это уже значения не имеет, но спасибо за вопрос. – И Машко опять подлил коньяку в чай. – Не думай, будто я запил с горя, просто я сегодня еще с утра не присел и устал безумно. Ах, хорошо, теперь немного подкрепился. Скажу тебе откровенно: надежды я еще не потерял. Пулю в лоб, как видишь, не пустил – вот тебе лучшее доказательство. Это все устарело, это все мелодрама. Я понимаю: здесь для меня все кончено, но на здешней почве особенно-то и не развернешься. Интереса настоящего нет, да и простора. То ли дело Европа, Париж! Вот где колесо фортуны оседлать можно – со дна под самое небо взлететь. Да что тут распространяться! У того же Гирша, когда он уезжал, и трехсот франков небось не было! Ладно, можешь мне не говорить, в нашем тухлом болоте это миражем кажется, горячечным бредом банкрота… Но там и поглупей меня миллионы наживали, да, поглупее!.. Пан или пропал, но уж если ворочусь когда-нибудь… – И, сжав кулаки – чай с коньяком оказывал, видимо, свое действие, – прибавил: – Вот увидишь!..
– Миражи не миражи, – отозвался Поланецкий, – но, во всяком случае, еще дело будущего. А пока-то что?
В тоне его чувствовалось растущее раздражение.
– А пока… – ответил Машко не сразу, – пока что мошенником будут считать. Никому и в голову не придет, что крах краху рознь… Я вот, к примеру, у жены ни одной подписи не взял, ни единого поручительства, ни разу капитал ее не тронул, сколько было до замужества, столько и осталось… Поеду один и, пока не устроюсь, здесь ее оставлю с матерью. Не знаю, слышал ли ты, что Краславская ослепла совсем. С собой я не могу их взять, так как не знаю даже, где еще поселюсь… в Париже или Антверпене… Но надеюсь, мы ненадолго разлучаемся… Они ничего еще и не подозревают… Вот в чем трагедия, вот что меня мучает…
Машко схватился за голову и зажмурился, словно от боли.
– Когда ты едешь? – спросил Поланецкий.
– Не знаю еще, но сообщу тебе. Ты мне вызвался помочь, так помоги – но не деньгами. От жены на первых порах все отвернутся. Не оставляйте ее совсем, возьми хоть ты под свою опеку. Ладно? Ты всегда был ко мне расположен – и к ней тоже, я знаю.
«Ей-богу, спятить можно!» – подумал Поланецкий, но вслух сказал:
– Ладно.
– Сердечное тебе спасибо. И еще одна просьба к тебе. Они обе очень тебя уважают, и жена, и теща. Каждому твоему слову верят. Выгороди меня хоть немного перед женой. Растолкуй ей, что одно дело – мошенничество, а другое – невезение. Право же, не такой я негодяй, за какого меня примут. Ведь мог бы и жену разорить, а вот не разорил, мог и у тебя призанять еще несколько тысяч, но не занял. Словом, ты сумеешь изложить все, как надо, – и она тебе поверит. Сделай для меня, хорошо?
– Хорошо, – повторил Поланецкий.
А Машко, обхватив голову и морщась, как от физической боли, стал твердить:
– Вот он, крах настоящий! Вот от чего я страдаю!
И через несколько минут попрощался с Поланецким, еще раз поблагодарив за доброе отношение к жене и обещание позаботиться о ней.
Поланецкий вышел с ним вместе, сел на извозчика и поехал в Бучинек.
По дороге он думал о Машко, о постигшей его участи, говоря себе: «Я тоже банкрот!» И был прав. К тому же все последнее время владела им какая-то безотчетная, глухая тревога, которую он никак не мог подавить. Вокруг наблюдал он обман, неудачи, крушенья и сам жил в ожидании какой-то беды, грозящей ему в будущем. И хотя разубеждал себя в основательности таких опасений, тайный страх не покидал его. «А почему я, собственно, должен быть исключением?» – спрашивал он себя. И сердце у него сжималось от дурных предчувствий. Даже в словах друзей невольно стали чудиться ему какие-то намеки, шпильки, коловшие тем больнее. В последнее время нервы у него расшатались до того, что он сделался прямо-таки суеверен. Возвращаясь ежедневно в Бучинек, все беспокоился, а не стряслось ли чего?
В тот раз, задержавшись из-за Машко, приехал он позже обычного, когда совсем уже стемнело. Сойдя перед крыльцом на песчаной дорожке, которая заглушала звук колес, он увидел в окно Марыню, пани Эмилию и Васковского, сидевших в гостиной за круглым столом. Марыня раскладывала пасьянс и объясняла, наверно, что-то пани Эмилии, поворотясь к ней и указывая пальцем на карту. «Более чистой души я в жизни не встречал!» – подумал Поланецкий при виде жены. Это он все чаще повторял себе с некоторых пор – с острым чувством счастья и одновременно глубокой печали. И с этой же мыслью вошел.
– Ты сегодня опоздал, – сказала Марыня, когда он, поздоровавшись со всеми, поднес ее руку к губам. – Но мы ждем тебя с ужином.
– Машко задержал, – ответил Поланецкий. – А что у вас слышно?
– Ничего нового. Все благополучно.
– А ты как себя чувствуешь?
– Прекрасно! – весело ответила она, подставляя лоб для поцелуя.
И стала расспрашивать о Завиловском. Поланецкий впервые после неприятного разговора с Машко вздохнул облегченно. «Здорова, значит, все хорошо!» – словно удивившись в душе, подумал он. И действительно, было хорошо в этой освещенной, настраивавшей на мирный лад комнате среди приветливых людей, подле верной, доброй жены, самого близкого ему существа на свете. Было ощущение, что есть все, потребное для счастья. И вместе с тем – что счастье это он сам же губит, занося в чистую атмосферу семейного очага миазмы зла и порока, и недостоин жить под одной кровлей с Марыней.
ГЛАВА LX
В середине сентября похолодало, и они перебрались на свою городскую квартиру. К приезду жены Поланецкий как следует прибрал ее, поставил всюду цветы. Ему казалось, он лишился теперь права любить Марыню. Но это было не так: лишился он лишь прежней свободы по отношению к ней, но, может быть, именно поэтому стал гораздо внимательней и предупредительней. Права любить никто не дает и не отнимает. Другое дело – чувствовать себя недостойным чистого, благородного существа, если у самого совесть нечиста. Тогда-то к любви и примешивается смирение, не позволяющее назвать ее по имени. Утратил Поланецкий лишь прежнюю самоуверенность, нетерпеливость и бесцеремонность в обращении с женой. И теперь в его обхождении с ней проскальзывали такие нотки, словно она была еще панной Плавицкой, а он – не смевшим надеяться на благосклонность претендентом на ее руку.
Но внешне эта робость слишком походила иногда на безразличие. И в результате, несмотря на все его старания и заботливость, прежней близости между ними не было. Поланецкий душил свои душевные порывы, всякий раз говоря себе: «Не имею права!» Марыня не могла не заметить перемены в их совместной жизни, но извиняла это разными причинами.
Во-первых, в доме бывали гости, что так или иначе стесняло их свободу. Во-вторых – несчастье с Завиловским, которое могло подействовать на Стаха, завладев его мыслями. Да и вообще Марыня привыкла уже к изменчивому настроению мужа, перестав придавать этому чрезмерное значение.
После долгих, печальных размышлений пришла она к заключению, что первое время, пока все неровности и несходство характеров не сгладятся, переменчивость настроения и разногласия неизбежны, хотя преходящи. Открытие это помогла ей сделать здравомыслящая пани Бигель.
– Не сразу так было, – заметила она однажды, когда Марыня стала восхищаться их супружескими отношениями. – Сначала мы любили друг друга вроде бы горячей, но были очень разные: я в одну сторону тянула, он – в другую. Но намерения у нас были добрые, и господь бог, видя это, помог нам. А после рождения первого ребенка все наладилось – и теперь я ни за что не рассталась бы со своим старым конягой, хотя он и стал, полнеть, а стоит мне заикнуться о Карлсбаде, только рукой машет.
– После рождения ребенка? – с живостью переспросила Марыня. – Почему-то я так и думала, что с появлением ребенка все налаживается.
Пани Бигель рассмеялась.
– А какой он смешной был, когда наш первый родился! Несколько дней почти что и не разговаривал, очки только сдвинет на лоб и уставится на него, как на чудо морское, потом подойдет ко мне и руки целует.
Ожидание ребенка тоже помогало Марыне не принимать близко к сердцу изменившееся отношение мужа. Она уверяла себя, что его еще сильней привяжет к ней и их ребенок (не сомневаясь, что он будет верхом совершенства), и красота ее, которая вернется после родов. И потом, Марыня считала, что не имеет права думать сейчас только о себе или даже о Стахе. Надо было приготовить местечко для будущего пришельца не только в доме, но и в душе. Ведь, кроме пеленок, этому созданьицу нужна любовь. И она копила ее в своем сердце, повторяя себе: жизнь вдвоем может быть и переменчива, но втроем будет не чем иным, как счастьем, постоянным изъявлением долгожданного милосердия и благоволения божьего.