И вот теперь вновь с проясненным взором соколиных глаз Святослав сидел на неширокой шаткой скамье и, пользуясь минутой временного затишья, рассматривал скудную, но вместе с тем жадную обстановку простецкого жилища. Орда больших и малых горшков репкой, кринок, кашников, рогачи для вытаскивания их из печи, большая разливательная ложка на крюке, кривая квашня — кадка-дуплянка, прикрытая лоскутом толстины, белые от помета пустые плетеные клетушки для содержания зимой домашней птицы, коромысло, деревянные и плетеные коробья (где, как видно, хранились собранные многими жизнями сокровища), печь с черным челом[512], а над ним на шестке дрова сушатся… Спиной к печи сидела крепкорукая, крепконогая молодуха с щекастым мальцом на коленях и, вывалив через широкий ворот большую раздутую от молока смуглую сиську, кормила младенца, припевая потешку.
Тюшка-тютюшка,Ты ж моя пичужка;Тюшка-тютёшка,Овсяная лепёшка…
По временам молодка взглядывала исподлобья на Святослава, при этом смущенная и вместе с тем чувственная улыбка коротко вспыхивала в ее блестящих глазах, тут же вновь прячущихся под шелком настоящих собольих бровей. Одета она была тоже чудаковато: при простой холщовой, даже не пошевной, рубахе и наброшенном на плечи старом козлячьем тулупе на ней была очевидно праздничная многоцветная панева, а в ушах длинные медные серьги, а на красивой голой шее несколько монист, среди которых выдавалось одно, — мелкого сероватого жемчуга, добытого из речных перловиц.
Молодая матка вновь бросила на князя полный уверенности в собственном очаровании взгляд, может быть, несколько более смелый, чем прежние, отчего Святослав, застигнутый врасплох — не успевший отворотить заинтересованных глаз, невольно подернул плечами и, чтобы хоть как-то прикрыть возникшую неловкость, спросил:
— Что… малец растет?
— Возрастает, — явно празднуя победу, с лукавой простотой отвечала улыбчивая бабочка.
В этот момент дверь хлопнула, и, шлепая продранными рогозовыми пленицами, в хату вступил крупный и крепкий старик, отец или свекор молодайки.
— Ты что это, Дарка, вывалила?! — хрипло рявкнул он на нее, смущенно озираясь на гостя, то и дело приглаживая снятой белокрапчатой сусличьей шапкой довольно длинные вчистую седые волосы. — Может, князю-то противно на твое вымя глядеть.
— Так что же, дитю с голоду помирать? — не лазая за словом в карман умело огрызнулась мамка.
— Помира-ать! — брюзгливо передразнил ее старик. — На-ка вот, прикройся.
И он, подхватив кусок холста, покрывавший квашню, швырнул его в смугло-румяное сладкое лицо Дары, и тут же, утратив к ней всякий интерес, горячо заговорил с гостем:
— Все сказал. Ты, князь, жди, сейчас приведут.
Долго ждать не пришлось. Дверь вновь захлопала, загудели в тесных сенях широкие раскатистые мужские голоса, и вот в окружении нескольких русских витязей перед Святославам предстал такой же молодой, как и он сам, смугляк-печенег с очень блестящими продолговатыми глазами. Уже по его облачению, странно сочетавшему цветные шелка, затканные золотыми и серебряными нитями, с простым войлоком и смурыми мехами степного зверья, можно было безошибочно сказать, что это вожак или отряженный для важного собеседования сын степного вожака.
— Меня называй Куря. Моя дедушка сам Итларь! Я пошел говорить: «Мы не хотели быть много крови». Пусть волк меня карает, если говорю обман! Это весь Борил. Борил разговор с хазары через Варух[513]. Хазары дали. Он тайна многие люди идут тоже. Мы не хотели быть много крови. Борил теперь нет. Много смелых людей тоже нет. Борил разрушил много наших людей.
Печенег помолчал. Однако его лицо, точно натянутое на камень, оставалось вовсе неподвижно, и невозможно было угадать, какие чувства скрываются за тем самообладанием.
— Мы хотим любовь. Я принес тебе много. Принес еще круглые деньги. Еще мы даем все жены и все дети Борил. Пусть волк карает его! Мы хотим любовь.
Особенно доверять искренности слов печенега, может быть, и не стоило, но в том и не было значения. Конечно, вряд ли этот самый Куря вовсе был в стороне от ныне опрокинутых замыслов своего сородича Борила. Но уже хорошо, что в его лице значительная часть степного племени идет на мировую, с одной стороны обозначая тем самым некоторый раскол в своем кругу, с другой — обещая хоть на какой-то срок передых здешним уличанским семьям, за который, даст Род, они успеют вернуться к прежней достаточности, а значит и плодовитости.
Вытолкал на двор дочку с младенцем старик, ушли витязи. Для того, чтобы ничто не могло помешать предварительным переговорам, Святослава и Курю оставили наедине. Как то происходило со времен создания мира бесконечное множество раз, два встретившихся несходных существования, две складки, два норова изучали друг друга, приближаясь, чтобы рассмотреть детали, отдаляясь, дабы охватить сознанием явление целиком, как бы выполняя сакральный боевой танец. Слова их прикасались к предметам и явлениям вполне обыденным, но на том поприще, где не было вовсе никаких предметов, там, где ни на миг не прекращается всеобщая всесветная битва, вершились смыслы иной природы.
Сводя стихии, рождая горы и бездны, учреждая законы и науки, создавая и уничтожая неисчислимые сонмы существований, Богов и людей, животных и растений, мужчин и женщин, волхвов и пахарей, какие цели преследует блаженный и бесконечный по своей сущности Род? Кому же под силу восприять такое? Да возможно ли, чтобы часть оказалась равна целому? Разве что в том случае, ежели она сама станет целым. Ведь пока существуют части, они пребывают в борении между собой, но когда части перестают быть различимы, возникает целость.
Однако слишком большой труд требуется для того, чтобы научиться видеть, слышать, думать и размышлять только о главной сущности отданного нам в постижение, и потому пока Святослав только всматривался в избурачерносерый мех на плече своего собеседника, вслушивался в непривычный его говор, вдумывался в обманчивые смыслы его слов, лишь предчувствуя открытия будущего.
— А полонян я тебе не отдам, — говорил князь, ухмыляясь насмешливо. — Если хочешь, давай на тех моих витязей сменяем, которых Бориловы люди пленить смогли.
— Они не смогли… — сопел Куря.
— Вот видишь! — торжествовал Святослав, вперяя негнущийся взор в каменное лицо печенега, и тот невольно отводил продолговатые свои блестящие глаза куда-то в сторону. — Мой ратник, окажись безоружным, ножом себя жизни лишит, если видит, что схватят сейчас. Нет, не отдам. Да и тебе чего за них вступаться? Не сдюжали ратного, пусть другой труд испытают.
А вечером того же дня, когда все семейство оной хижины, состоящее из старика со старухой, их дочери с тремя детьми (зять-влазень[514] несколькими днями ранее отбыл в дальнее село, выменять что-то там недостающее для близкого сева) и снохи-вдовы с сыном, когда вся эта орда собралась вместе на столь тесном участке, и без того тяжелый воздух сделался густым и, пожалуй, вязким. Старуха с дочерью и самыми малыми детьми уж забралась на полати, долговязая сношенница вытянулась на скамье, но на невысокой скрыне, с которой сквозь вековую копать времени смотрели полустертые грубо намалеванные красные цветы, оставался сидеть дед, с двух сторон подпертый угловатыми плечиками шестилетнего внука и внучки двумя-тремя годами постарше. Еще один малец, годов девяти, присаживался у их ног на корточки, поскольку время от времени ему приходилось бегать к печке с тем, чтобы взять из бабурки[515] уголек, раздуть и, приложив к его зарумянившемуся боку очередную лучинку, зажечь ее на смену угасающей прежней.
— Еще одну! Деда, еще одну! — заныли дети тотчас же, как только стих приглушенный гуд степенного голоса, зная по опыту, что того и гляди слово дедугана из разымчивого сделается суровым и немедленно отошлет их спать.
— А спать?
— Не-а! Нет! Еще нет! — с удвоенной запальчивостью запищали дети, так что с печи прилетело досадливое ворчание.
Однако, похоже, как раз недовольное брюзжание старухи и подвигло деда еще на одну сказку.
— Только ж коротышку.
— Нет, нет! Длиннышку! Длиннышку!
— Ну полно вам, цыц!
Вдруг прямо над крышей загудел гром: сперва затаенно и как-то шепеляво, а потом вдруг в щель волокового оконца брызнуло синим светом, да тут же так грохнуло, что сонные бабы на печи подскочили, а малявка заныла, но тут же была убаюкана матерью.
— О! Славное дело, — обрадовался старик, — коли первый гром рано по весне — урожаю быть справному.
Дети затихли, Святослав, усмехнувшись, отвернул голову, стал смотреть в низкий прокопченный потолок, над которым разыгрывалась небесная битва, размышляя о том, что все-то приметы у простецов к урожаю, к морозу, то к засухе или дождю, все имеет касательство к хозяйствованию, и почти ничего, что относилось бы к какой-то другой стороне человеческой жизни.