– Да, – согласилась Софи, – ее слава достигла и России. Говорят, она едва ли не святая…
– Весьма предприимчивая святая: постоянно вербует новообращенных. Стоит к ней приблизиться, и она тотчас начинает расспрашивать, как поживает ваша душа, и таким тоном, будто интересуется, прошел ли у вас насморк!
Софи почудилось, будто она уловила язвительную нотку в высказываниях Николая Тургенева насчет русских, перешедших в католичество. Но как не понять такие настроения у человека, который хоть и эмигрировал во Францию, однако считал себя более русским, чем те, кто остался на родине… Несомненно, в этой блестящей и праздной маленькой колонии существуют и соперничество, и зависть, и ревность, и разногласия, кое-как прикрытые лоском французской любезности… Все эти бояре, одетые как денди, все эти владельцы земель и крепостных искали в Париже более утонченной культуры, более легкой и приятной жизни, большей свободы, однако они плутовали с самими собой: основа их характера все равно была русской, и, покинув родину, они усваивали манеры космополитического общества, однако не могли расстаться с предрассудками, свойственными далекому отечеству… Софи внезапно остановилась посреди своих рассуждений, удивленная собственной непоследовательностью и суровостью вынесенного ею же самой приговора. Глядя на этих более или менее добровольных изгнанников, она чувствовала себя то непримиримой, как истинная русская, не желающая прощать соотечественников, отдавших предпочтение радостям Запада перед тем, что они находили в родной стране, то француженкой-ксенофобкой, которой больно видеть, что на ее земле обосновались чужестранцы.
К ней подошел какой-то в высшей степени благовоспитанный престарелый господин и стал расспрашивать о последнем театральном сезоне в Санкт-Петербурге. Софи машинально отвечала, считая, что беседует с русским, и растерялась, узнав, что перед ней граф де Сент-Олер. Зато экспансивная, говорливая и разряженная в пух и прах немолодая дама, которую она приняла за француженку, живо обернулась, когда кто-то окликнул Настасью Константиновну. Франция и Россия обменивались масками. Своего рода салонная игра, в которой Софи выпало водить.
Внезапно в гостиной поднялся шум, все засуетились: прошел слух, будто приехал граф де Морни. Однако слуга, докладывавший о гостях, обманул их ожидания, выкрикнув безвестное и даже не аристократическое имя.
– Но граф ведь обещал приехать! – жалобно твердила Дельфина. – Я хотела спросить у него, верно ли, что императрица намерена дать сто тысяч франков Обществу Материнского Милосердия.
– Если он и не придет, так Гизо-то появится наверняка, – заметил Николай Тургенев.
– Да на что мне Гизо? Гизо – это прошлое…
– Прошлое, которое вполне может возродиться из пепла!
– Тише, тише! Что, если кто-нибудь услышит…
– А разве возможно, чтобы господин Гизо встретился здесь с графом де Морни? – удивилась Софи.
– Ну конечно! Вполне возможно, сударыня, – заверил ее Николай Тургенев. – Это чудо, которое сотворила наша княгиня. Все ее прежние друзья, с Гизо во главе, оказались после государственного переворота 2 декабря[27] в числе побежденных. С провозглашением империи княгиня Ливен вполне могла бы закрыть дверь перед победителями, однако она слишком жаждет информации, она жить не может, не вдыхая душок государственных дел. Вот и приглашает к себе новых правителей, не отрекаясь от прежних. И знаете, для того, чтобы заставить их всех собраться вокруг ее дивана, требовался такт, требовалась дипломатичность, какие лишь очень немногие женщины способны проявить!..
Говоря, старец приблизился к софе, на которой по-прежнему полулежала княгиня, обмахивая впалую грудь черным веером.
– Расскажите, месье, какой же вы теперь измышляете заговор? – спросила она, вытянув тощую шею, на которой покачивалась змеиная головка.
– Я знакомил мадам Озарёву с нашим русским парижским обществом, – ответил Тургенев.
– Тут гордиться особенно нечем! – заметила княгиня. – Недостатки каждого из нас за границей становятся заметнее. Мне кое-что известно на этот счет, я три четверти жизни провела за пределами своей страны. Но что поделаешь? Мне хорошо только во Франции. Разве моя вина, что я не родилась здесь?
Она вздохнула, накрыла руку Софи своей холодной лягушачьей лапкой и продолжала:
– Ах, как жаль, что наша милая Ванда Коссаковская не смогла сегодня прийти! Вы рассказали бы ей о сестре, княгине Трубецкой!..
– А где сейчас Ванда? – поинтересовался граф де Сент-Олер.
– Думаю, в Ницце.
– В это время года?
– Да, странная затея! Она вернется к нам поджаренной, как сухарик. А знаете ли, сударыня, что именно Ванда побудила господина Альфреда де Виньи написать поэму о декабристах?
– Поэму о декабристах? – переспросила Софи. – Но я вообще ничего об этом не слышала…
Ее неведение привело в восторг хозяйку. Княгиня Ливен буквально возликовала, большой подвижный рот растянулся в улыбке, глаза загорелись.
– Вы ничего не знаете?.. Вы, кого это касается в первую очередь?.. Вот это мило! Поэма ведь написана пять или шесть лет тому назад!.. Правда, господин де Виньи до сих пор нигде ее не печатал!.. У меня есть рукорись. Хотите прочитать?
Не дожидаясь ответа Софи, она насильно усадила ее рядом с собой и приказала какой-то молоденькой девушке, должно быть, своей компаньонке:
– Немедленно идите в мой рабочий кабинет, откройте левый ящик письменного стола, сверху вы увидите большие листы бумаги…
Девушка вернулась с рукописью, и княгиня попросила Николая Тургенева прочесть поэму. Тот опустился в кресло и уложил больную ногу на табурет. Несколько человек из числа гостей окружили его. Откашлявшись, чтобы прочистить горло, Тургенев с пафосом начал читать. Поэма была написана в форме диалога, который ведут между собой во время бала французский поэт и молодая русская девушка по имени Ванда. В ответ на расспросы поэта Ванда рассказывает ему о том, как ее сестра, княгиня, решила отправиться вслед за мужем в Сибирь, чтобы там каждое утро «пить слезы долга». Страдания узника были изображены живописно: его «раздавленную грудь» согнула усталость, ноги вспухли от холода на дурных российских дорогах, где снег «сыпал потоками» на его обритую голову, где он колол лед на болотах…
По мере того, как развертывалось действие поэмы, Софи чувствовала все большую неловкость от выспренности стиля и фальши образа. Разделив изгнание декабристов, она сделалась болезненно чувствительной ко всякому искажению действительности и прекрасно понимала, что это сочинение было написано ради того, чтобы прославить ее друзей, однако лирическое преувеличение здесь коробило ее сильнее, чем задело бы безразличие. Когда она слушала рассказы о «могиле рудокопа», о том, как жена поддерживает руку мужа, орудующего «рогатиной», о сотканном все той же женой полотне для «погребального савана», в ее памяти вставали еще не остывшие воспоминания о Чите, и воспоминания эти отнюдь не желали мириться с услышанным! Она снова видела перед собой, как декабристы отправляются на работу со своим снаряжением для пикника, как Николай с Юрием Алмазовым играют в шахматы, разложив доску на большом камне, как генерал Лепарский пьет чай вместе с заключенными, вспомнила прогулки в коляске с Полиной Анненковой, Марией Волконской, Натальей Фонвизиной, заново ощутила сложную смесь дружеских чувств, ностальгии, надежды и зависимости – одним словом, то счастье в несчастье, какие, наверное, доступны пониманию лишь того, кто был там и все это пережил…
Тем временем Николай Тургенев, насупив брови и возвысив голос, принялся читать ответ негодующего поэта на откровения Ванды. Оказалось, что, пока он слушал девушку, в его жилах «глухо вскипали» проклятия; он восхищался «римскими женами», которые, в отличие от него, «не проклинали», но «молча влачили свое ярмо» и «поддерживали раба в глубине катакомб»…
Все взгляды обратились к Софи. Каждый старался угадать, какое впечатление произвела на нее поэма. Она сознавала это, и ей было мучительно от того, что ее чувства оказались таким образом выставлены напоказ. Это их всех, жен декабристов, это ее саму в образе сестры Ванды автор сравнивал с героинями Древнего Рима! Нет, она чувствует себя недостойной таких почестей. Что такого необыкновенного совершает женщина, последовав за мужем к месту его ссылки? Зачем надо превращать Каташу Трубецкую и ее подруг в статуи долга, если они – создания из плоти и крови, наделенные не только стойкостью и мужеством, но и слабостями?
Внезапно Софи захотелось выкрикнуть: «Это все неправда! Мы вовсе не такие великие, такие благородные, такие бескорыстные! Наша жизнь была далеко не так трагична! Она была менее трагична, но куда более печальна в своей простоте, в своей заурядности, в низменной зависти и повседневной скуке, в ослаблении чувств и угасании темпераментов! Зачем он лезет в нашу святая святых, этот господин Альфред де Виньи, со своим напыщенным вдохновением? Пусть оставит нас в покое! Пусть замолчит!» Но она не имела права разрушать пусть даже сильно раздражавшую ее легенду. Не она одна к этому причастна, речь не только о ней. Ее друзья, оставшиеся там, нуждаются в ореоле мучеников. Может быть, когда-нибудь выпавшим на их долю прощением, своим возвращением в Россию они будут обязаны поэтической шумихе, поднявшейся вокруг их несчастья. И с этой точки зрения все, что могло пробудить сочувствие и жалость к ним, сделать их привлекательными и вместе с тем возвысить, заслуживало лишь поощрения. «Тем хуже для истины, – подумала Софи, – если их счастье должно быть оплачено ценой лжи!» И снова, как когда-то в Тобольске, из солидарности с ними она отреклась от самой себя. Ей, пленнице мифа, предстояло испить до дна чашу стыда за то, что заслуги ее переоценили.