мы ведь хотим быть благодарны нашим чувствам за их свободу, полноту и силу, хотим нести им навстречу самые лучшие проявления нашего духа и ума. Какое нам дело до хулы священников и метафизиков, предающих анафеме чувства! Нам эта хула больше не требуется. Это признак счастливого склада натуры, когда человек, подобно Гёте, со все большей радостью и сердечностью привязывается к «вещам мира сего» — а именно, подобным образом он подтверждает великое понимание человеческого предназначения: человек становится преобразователем сущего, лишь научившись преобразовывать самого себя.
353. Пессимизм в искусстве? — Художник постепенно начинает как самоцель любить те средства, в которых дает о себе знать состояние опьяненности: крайняя изысканность и великолепие красок, четкость линий, нюансы звука: различия там, где обычно, в нормальной жизни, какое бы то ни было различение отсутствует: все те тонко различающиеся вещи, все нюансы, поелику они напоминают о крайнем подъеме сил, который вызывается опьяненностью, теперь в свою очередь сами пробуждают это чувство: — воздействие произведений искусства есть возбуждение в нас искусствотворящего состояния, состояния опьяненности…
Существенным в искусстве остается происходящее в нем свершение сущего, выказывание совершенства и полноты; искусство по самой сути своей — это утверждение, благословление, обожествление сущего… — Что в таком случае означает пессимистическое искусство? — Разве нет здесь contradictio?[84] — Безусловно. — Шопенгауэр заблуждается, когда ставит некоторые произведения искусства на службу пессимизму. Трагедия не учит резиньяции… — Изображение страшного и сомнительного уже выказывает инстинкт могущества и величия в художнике: он этих вещей не боится… Пессимистического искусства не бывает… Искусство утверждает. Иов утверждает. — А как же Золя? А как же Гонкуры? Вещи, которые они показывают, безобразны, но само то, что они их показывают, есть выражение их удовольствия в воплощении этого безобразного… — Бесполезно спорить! Вы только обманываете себя, утверждая иное. — Как же спасителен Достоевский!
822. Если мои читатели уже вдоволь посвящены в мысль, что в великом спектакле жизни и «добрый» человек тоже представляет собою лишь одну из форм изнеможения, то они воздадут должное последовательности христианства, которое доброго человека толкует как безобразного. В этом христианство было право.
Философ, утверждающий, что добро и красота суть одно и то же, недостоин называться философом; если же он присовокупляет к этому «еще и истину», его следует просто высечь. Истина безобразна: для того у нас и есть искусство, чтобы мы не погибли от истины.
354. Засилие морализации искусств. — Искусство как свобода от моральной узости, от оптики «угла зрения»; или как издевка над ними. Бегство в природу, где красота ее спаривается с ее ужасами. Концепция великого человека.
— Хрупкие, бесполезные изнеженные души, которые омрачаются от малейшего вздоха, «прекрасные души».
— Будить поблекшие идеалы во всей их беспощадной суровости и жестокости, будить такими, как они есть, во всем их великолепии чудовищ.
— Ликующее торжество от психологического разоблачения блудливостей и непроизвольного актерства у всех «заморализованных» художников.
— Лживость искусства, — вытаскивать на свет его аморальность.
— Вытаскивать на свет «главные идеализирующие силы» (чувственность, опьяненность, преизбыточную анимальность).
355. Современная подтасовка в искусствах: понять ее как необходимость, а именно необходимость, отвечающую самым сущностным потребностям современной души.
Залатывают бреши дарования, в еще большей мере бреши воспитания, традиции, выучки.
Во-первых: подыскивают себе менее артистическую публику, которая неколебима в своей любви (и, следовательно, в своем поклонении перед персоной художника…). Тому же служит и суеверие нашего столетия, его вера в гения.
Во-вторых: поднимают на щит темные инстинкты демократического столетия, инстинкты недовольных, тщеславных, замкнутых в самих себе: важность позы.
В-третьих: процедуры одного искусства перенимают для другого, смешивают задачи искусства с задачами познания, или церкви, или расового интереса (национализм), или философии — бьют разом во все колокола и возбуждают смутное подозрение, что это «сам Бог» объявился.
В-четвертых: льстят женщине, страдальцам, возмущенным крикунам; и в искусстве тоже норовят довести до преобладания наркотиков и опиатов. Поддевают «образованных», тех, кто еще читает поэтов и «всякое старье».
356. Разделение на «публику» и «посвященных»: для первой сегодня нужно быть шарлатаном, для вторых все хотят быть виртуозами и никем больше! Превозмогают это разделение наши специфические «гении» века, величия которых хватает и на то, и на другое; великое шарлатанство Виктора Гюго и Рихарда Вагнера, но в сочетании с такой, во многом подлинной, виртуозностью, что она способна угодить и самым утонченным ценителям искусства.
Отсюда недостаток величия: у них меняющаяся оптика, с прицелом то на самые вульгарные запросы, то на самые утонченные.
357. Мнимая «мощь»:
в романтизме: это беспрерывное espressivo[85] не признак силы, а идет от чувства неполноценности;
живописная музыка, так называемая драматическая, прежде всего легче (так же, как жесточайший разнобой, соседствование божьего дара с яичницей в романах натурализма);
«страсть» есть дело нервов и утомленных душ; точно так же, как упоение горными кручами, пустынями, бурями, оргиями и мерзостями — всем массивным и чрезмерным (например, у историков).
Сейчас и в самом деле культ необузданного чувства. Отчего это сильные эпохи имеют прямо противоположные потребности в отношении искусства — по ту сторону страсти?
предпочтение волнующих материалов (эротика или социалистика или патологика): всё признаки того, на кого нынче трудятся — на уработавшихся и потому рассеянных, или на слабаков.
— Надо тиранствовать, чтобы хоть как-то воздействовать.
358. Современное искусство как искусство тиранства. — Грубая и сильно выпирающая логика линий общего замысла; мотив, упрощенный до формулы, — формула-то и тиранствует. Внутри линий — дикое множество всего, неодолимая кишащая масса, перед которой чувства впадают в оторопь; жестокое буйство красок, материала, вожделений. Примеры: Золя, Вагнер; в мыслительном плане — Тэн. Итак: логика, масса и жестокое буйство.
359. В отношении живописцев: tous ces modernes sont des potes qui ont voulu tre peintres. L’un a church des drames dans l’histoire, l’autre des scenes des moeurs, celuici traduit des religions, celui; une philosophie[86]. Этот подражает Рафаэлю, тот — первым итальянским мастерам; пейзажисты используют деревья и облака, чтобы создавать оды и элегии. Просто живописцев — ни одного; все то ли археологи, то ли психологи, то ли инсценировщики на службе какого-либо воспоминания или теории. Они самодовольно красуются за счет нашей эрудиции, за счет нашей философии. Они, как и мы, полны и переполнены общими идеями. Они любят форму не за то, какая она, а за то, что она выражает. Они дети ученого, вымученного и рефлектирующего поколения — за тысячу миль от старых мастеров, которые ничего не читали и думали только об одном: как подарить усладу глазам своим.
360. В сущности музыка Вагнера тоже еще литература, недалеко ушедшая от французских романтиков: волшебство экзотики, далеких эпох, нравов, страстей, — адресованное чувствительным зевакам;