Я сидел унылый, не принимая участия в этом диалоге. Лишь под конец Гитлер обернулся ко мне: «Хотя Вы и можете письменно выражать мне Ваше суждение о положении в оборонной промышленности, но я запрещаю Вам делиться этим с кем бы то ни было еще. Я также не разрешаю Вам давать кому-либо копию этой памятной записки. Что же касается Вашего последнего абзаца, — здесь его голос стал пронзительным и холодным, — такие вещи не смейте писать даже мне. Вы могли бы не трудиться делать такие заключения. Предоставьте мне делать выводы из положения в производстве вооружений». Все это он произнес без малейших признаков волнения, совсем тихо, слегка присвистывая сквозь зубы. Это выглядело не только значительно определеннее, но и намного опаснее, чем взрыв гнева, после которого он легко мог отойти на следующий день. Но это было, как я совершенно ясно почувствовал, последнее слово Гитлера. Он простился с нами. Он был суше со мной, сердечнее с Зауром.
30 января я уже разослал через Позера шесть экземпляров памятной записки в шесть отделов Генерального штаба сухопутных войск. Для того, чтобы формально выполнить приказ Гитлера, я затребовал их назад. Гудериану и другим Гитлер заявил, что он, не читая, положил записку в сейф.
Я немедленно начал готовить новую записку. Для того, чтобы заставить Заура, в принципе разделявшего мои взгляды на положение в оборонной промышленности, принять на себя определенные обязательства, я договорился с руководителями важнейших главков, что на этот раз памятную записку должен будет составить и подписать Заур. Характерным для моего тогдашнего положения было то, что я тайно перенес встречу в Бернау, где Шталю, возглавлявшему наше производство боеприпасов, принадлежал завод. Каждый из участников этого заседания пообещал уговорить Заура в письменной форме повторить мое объявление банкротства.
Заур изворачивался, как угорь. Он не позволил вырвать у себя письменное заявление, но под конец согласился на следующем совещании с Гитлером подтвердить мои пессимистические прогнозы. Но следующее совещание у Гитлера прошло как обычно. Едва я сделал доклад, как Заур уже попытьался сгладить тяжкое впечатление. Он рассказал о недавнем обсуждении с Мессершмиттом и тут же вынул из своей папки первые эскизы проекта четырехмоторного реактивного бомбардировщика. Хотя для производства самолета с радиусом действия до Нью-Йорка и в нормальных условиях потребовались бы годы, Гитлер и Заур упивались тем, какое сильное психологическое воздействие произведет бомбардировка улиц-каньонов, рассекающих скалы-небоскребы.
В феврале и марте 1945 г. Гитлер, правда, иногда намекал, что он по различным каналам устанавливает контакты с противником, но не вдавался в детали. В действительности же у меня складывалось впечатление, что он скорее стремился создать обстановку крайней и не оставляющей надежду непримиримости. Во время Ялтинской конференции я слышал, как он давал указания референту по печати Лоренцу. Недовольный реакцией немецких газет, он трбовал более жесткого, агрессивного тона. «Этих поджигателей войны, находящихся в Ялте, следует оскорбить, подвергнуть таким оскорблениям и нападкам, чтобы у них вообще не осталось возможности обратиться к немецкому народу. Обращения нельзя допустить ни в коем случае. Этой банде только бы отделить немецкий народ от его руководства. Я всегда говорил: о капитуляции не может быть и речи!» Он помедлил: «История не повторяется!» В своем последнем обращении по радио Гитлер подхватил этот тезис и «раз и навсегда заверил этих иных государственных деятелей, что любая попытка воздействия насоциалистическую Германию при помощи фраз из лексикона Вильсона рассчитана на наивность, незнакомую сегодняшней Германии». От обязанности бескомпромиссной защиты интересов своего народа, продолжал он, его может освободить только тот, кто ниспослал ему это предназначение. Он имел в виду Всевышнего, которого он снова и снова упоминал в этой речи 13 «».
По мере приближения конца своего владычества Гитлер, проведший годы побед среди генералитета, снова стал отдавать заметное предпочтение узкому кружку тех товарищей по партии, с которыми он когда-то начал свою карьеру. Вечер за вечером он по нескольку часов просиживал с Геббельсом, Леем и Борманом. Никто не смел входить, было неизвестно, о чем они говорили, вспоминали ли начало или говорили о конце и что за ним последует. Напрасно я тогда ожидал услышать от кого-нибудь из них хотя бы одно слово сострадания о судьбе побежденного народа. Сами они хватались за любую соломинку, жадно старались уловить самые слабые признаки поворота и при этом совершенно не были готовы позаботиться о судьбе целого народа в той же мере, как позаботились о собственной судьбе. «Мы оставим американцам, англичанам и русским пустыню», — так нередко кончалось их обсуждение положения. Гитлер был согласен с этим, хотя он и не высказывался так радикально, как Геббельс, Борман и Лей. И действительно, несколько недель спустя выяснилось, что Гитлер был настроен радикальнее, чем все они. Пока другие говорили, он скрывал свои настроения, делая вид, что озабочен судьбой своего государства, а затем отдавал приказы об уничтожении основ существования народа.
Когда на совещании по текущему моменту в начале февраля мы увидели на картах катастрофическую картину бесчисленных прорывов и котлов, я отвел Деница в сторону: «Что-то все же должно случиться». Он ответил с заметной поспешностью: «Я уполномочен представлять здесь только ВМС. Все остальное — не мое дело. Фюрер, вероятно, знает, что делает».
Характерно, что люди, каждый день собиравшиеся у стола с оперативными картами, за которым сидел обессиленный, но упрямый Гитлер, никогда не решались на совместный шаг. Конечно, Геринг уже давно морально деградировал и у него все сильнее сдавали нервы. Но одновременно он со дня начала войны был одним из немногих, не строивших иллюзий и реально представлявших себе, куда ведет эта война, развязанная Гитлером. Если бы Геринг, бывший вторым человеком в государстве, вместе с Кейтелем, Йодлем, Деницем, Гудерианом и мной в ультимативной форме потребовал, чтобы Гитлер посвятил нас в свои планы завершения войны, Гитлеру пришлось бы объясниться. Не только потому, что Гитлер всегда боялся конфликтов такого рода. Теперь он менее чем когда-либо мог позволить себе отказаться от фиктивного единодушия в руководстве.
Примерно в середине февраля я как-то вечером посетил Геринга в Каринхалле. Взглянув на оперативную карту, я обнаружил, что он стянул к своей охотничьей резиденции воздушно-десантную дивизию. Он давно уже стал козлом отпущения за все неудачи люфтваффе, на оперативных совещаниях Гитлер в присутствии всех офицеров обрушивал на него особенно резкие и оскорбительные нападки. Еще худшие сцены, вероятно, разыгрывались, когда он оставался с Герингом с глазу на глаз. Часто, ожидая в приемной, я слышал, как Гитлер громко осыпал его упреками.
В этот вечер в Каринхалле я в первый и последний раз ощутил душевную близость с Герингом. Геринг велел подать к камину старый лафит из подвалов Ротшильда и приказал слуге больше не беспокоить нас. Я открыто выражал свое разочарование Гитлером, Геринг столь же открыто отвечал, что понимает меня и что с ним часто все же легче, чем ему, потому что я примкнул к Гитлеру значительно позже и поэтому мне легче покинуть его. Его связывают с Гитлером гораздо более тесные узы, долгие годы общих перещиваний и забот, по его словам, прочно связали их друг с другом — ему больше не вырваться. Через несколько дней Гитлер перебросил располагавшуюся вокруг Каринхалле воздушно-десантную дивизию на фронт далеко к югу от Берлина.
В это время один из руководителей СС намекнул мне, что Гиммлер готовит решающие шаги. В феврале 1945 г. рейхсфюрер СС принял командование группой армий Висла, но он так же как и его предшественники мало мог сделать, чтобы сдержать наступление русских. Гитлер осыпал резкими упреками и его. Так, несколько недель командования действующей армией уничтожили остатки его престижа.
Тем не менее Гиммлера по-прежнему все боялись, и я почувствовал себя неуютно, когда омй адъютант однажды сообщил мне, что Гиммлер записался на вечер на прием, это был, кстати, единственный раз, когда он пришел ко мне. Мое беспокойство еще более возросло, когда новый начальник нашего центрального управления Хупфауэр, с которым я несколько раз был откровенен, сообщил мне, что к нему в тот же час прибудет шеф гестапо Кальтенбруннер.
Прежде чем Гиммлер вошел, мой адъютант прошептал мне: «Он один». В моем кабинете не было стекол; мы их больше не вставляли, потому что они все равно вылетали при бомбардировках через несколько дней. На столе стояла жалкая свеча, потому что подача электричества прекратилась. Закутавшись в пальто, мы сидели друг против друга. Гиммлер говорил о сторостепенных вещах, справлялся о ничего не значащих деталях, перешел к положению на фронте и под конец пустился в размышления: «Когда спускаешься с горы, всегда достигаешь ее подножья, и когда его достигнешь, тогда, господин Шпеер, путь опять ведет в гору». Поскольку я не поддержал, но и не возразил против этой примитивной философии и вообще отвечал односложно, он вскоре откланялся. Пока он не покинул мой кабинет, оставался приветливым, но непроницаемым. Мне так и не удалось узнать, что он хотел от меня и почему Кальтенбруннер одновременно появился у Хупфауэра. Может быть, они были наслышаны о моем критическом настроении и искали контакт со мной, а может быть, они хотели только прощупать нас.