Прежде чем Гиммлер вошел, мой адъютант прошептал мне: «Он один». В моем кабинете не было стекол; мы их больше не вставляли, потому что они все равно вылетали при бомбардировках через несколько дней. На столе стояла жалкая свеча, потому что подача электричества прекратилась. Закутавшись в пальто, мы сидели друг против друга. Гиммлер говорил о сторостепенных вещах, справлялся о ничего не значащих деталях, перешел к положению на фронте и под конец пустился в размышления: «Когда спускаешься с горы, всегда достигаешь ее подножья, и когда его достигнешь, тогда, господин Шпеер, путь опять ведет в гору». Поскольку я не поддержал, но и не возразил против этой примитивной философии и вообще отвечал односложно, он вскоре откланялся. Пока он не покинул мой кабинет, оставался приветливым, но непроницаемым. Мне так и не удалось узнать, что он хотел от меня и почему Кальтенбруннер одновременно появился у Хупфауэра. Может быть, они были наслышаны о моем критическом настроении и искали контакт со мной, а может быть, они хотели только прощупать нас.
14 февраля я направил письмо министру финансов, в котором предложил изъять в пользу Рейха прирост собственности в руках физических лиц с 1933 г., что составляло значительную величину. Эта мера должна была способствовать стабилизации марки, покупательная способность которой с трудом поддерживалась при помощи принудительных мер. С их отменой она неизбежно должна была нарушиться. Когда министр финансов, граф Шверин-Кродичк, стал обсуждать с Геббельсом мою инициативу, он столкнулся с говорящим о многом сопротивлением. Министр, по интересам которого эта мера била особенно ощутимо, привел массу аргументов против.
Еще более бесперспективной была другая идея, показывающая мне сегодня, какими романтическими и одновременнно фантастическими иллюзиями был полон мой тогдашний внутренний мир. В конце января я очень осторожно прозондировал мнение Вернера Наумана, госсекретаря в министерстве пропаганды, касающееся бесперспективности положения. Случай свел нас в бомбоубежище министерства. Предполагая, что по крайней мере Геббельс в состоянии понять все и сделать выводы, я в расплывчатых выражениях обрисовал ему идею великого подведения итога: я представлял себе, что правительство, партия и высшее военное руководство совершат совместный шаг. Все они во главе с Гитлером должны были торжественно объявить, что готовы добровольно сдаться неприятелю, если в ответ на это будут гарантированы приемлемые условия дальнейшего существования немецкого народа. Исторические реминисценции, воспоминания о Наполеоне, который после поражения под Ватерлоо сдался англичанам, сыграли свою роль в возникновении этой идеи с сюжетом, как будто взятым из какой-то оперы. Вагнеровщина с самопожертвованием и избавлением — хорошо, что до этого не дошло дело.
Среди моих сотрудников, работавших в промышленности, в человеческом плане мне особенно близок был д-р Люшен, руководитель немецкой электропромышленности, член правления и руководитель отдела разработок концерна Сименса. Ему было семьдесят лет, я охотно прислушивался к его мнению, и он, хотя и считал, что для немецкого народа наступают тяжелые времена, несомневался в его возрождении.
В начале февраля Люшен посетил меня в моей квартирке в доме, расположенном за моим министерством на Паризерплац. Он вынул из кармана листок и подал его мне со словами: «Знаете, какую фразу из „Майн Кампф“ Гитлера сейчас чаще всего цитируют на улице?» «Дипломатия должна заботиться о том, чтобы народ не героически погибал, а сохранял свою дееспособность. Любой ведущий к этому путь в таком случае целесообразен, не пойти им означает преступное пренебрежение своими обязанностями». Он нашел еще одну подходящую цитату, продолжал Люшен, и передал ее мне: «Государственный авторитет не может быть самоцелью, потому что в этом случае любая тирания на земле была бы неприкосновенной и священной. Если правительство использует свою власть на то, чтобы вести народ к гибели, в таком случае бунт каждого представителя такого народа не только правомерен, но и является его долгом». 14 «»
Люшен молча простился, оставив меня одного с листом бумаги. Я в смятении ходил по комнате. Гитлер сам высказал то, к чему я стремился в последние месяцы. Оставалось только сделать вывод: Гитлер, даже в соизмерении с его политической программой, сознательно предавал свой народ, который принес себя в жертву его целям и которому он был обязан всем; во всяком случае большим, чем я был обязан Гитлеру.
Этой ночью я принял решение устранить Гитлера. Конечно, я недалеко продвинулся в осуществлении этого замысла и вся моя подготовка имела налет какой-то балаганности. Но одновременно она служит доказательством тому, каков был характер режима и как менялся характер его действующих лиц. Меня до сих пор пробирает дрожь при мысли, куда он меня завел, меня, предел мечтаний которого был — стать архитектором Гитлера. Мы по-прежнему сидели временами друг против друга, иногда просматривали старые строительные планы, и в то же время я соображал, как раздобыть токсичный газ, чтобы убрать человека, вопреки всем распрям все еще любившего меня и прощавшего мне больше, чем любому другому. Я годами жил в среде, где человеческая жизнь не значила ничего; казалось, что меня ничто не касается. Теперь я заметил, что эти уроки не прошли бесследно. Я не только увяз в дебрях обмана, интриг, подлости и готовности убивать, но сам стал частью этого противоестественного мира. Двенадцать лет я, в принципе, бездумно прожил среди убийц и вот теперь, когда режим агонизировал, я собирался получить именно у Гитлера благословение на убийство.
Геринг издевался надо мной на Нюрнбергском процессе, называл меня вторым Брутом. Некоторые из подсудимых также упрекали меня: «Вы нарушили присягу, данную фюреру». Но эти ссылки на присягу не имели никакого веса и были ничем иным, как попыткой уйти от обязанности мыслить самостоятельно. А ведь никто и ничто иное, как сам Гитлер лишил их этого псевдоаргумента, как это он проделал со мной в феврале 1945 г.
Во время прогулок в парке Рейхсканцелярии я заметил вентиляционную шахту бункера Гитлера. В небольшом кустарнике заподлицо с грунтом помещалось ее входное отверстие, слегка покрытое ржавчиной. Всасываемый воздух проходил через фильтр. Но, как и все фильтры, он был неэффективен против нашего токсического газа Табун.
Так получилось, что я близко сошелся с руководителем нашего производства боеприпасов, Дитером Шталем. Ему пришлось давать объяснения в гестапо по поводу своих пораженческих высказываний и предстоящем конце войны. Он попросил моего содействия, чтобы избежать суда. Поскольку я хорошо знал бранденбургского гауляйтера Штюрца, дело удалось уладить. Примерно в середине февраля, через несколько дней после визита Люшена, я во время массированного авианалета оказался вместе со Шталем в одной кабине нашего берлинского бомбоубежища. Ситуация располагала к откровенности. Мы разговаривали в помещении с голыми бетонными стенами, стальной дверью и простыми стульями о положении дел в Рейхсканцелярии и о катастрофичности вырабатываемой там политики. Шталь внезапно вцепился мне в руку: «Все кончится ужасно, ужасно».
Я осторожно спросил его о новом токсичном газе и может ли он достать его. Хотя вопрос был крайне необычным, Шталь с готовностью стал его обсуждать. Внезапно стала возникать пауза и я сказал: «Это единственное средство покончить с войной. Я попытаюсь пустить газ в бункер Рейхсканцелярии». Несмотря на доверительность наших отношений, я в первый момент сам испугался своей дерзости. Но он не был ни ошеломлен, ни взволнован, а спокойно и деловито пообещал в ближайшие дни поискать каналы, по которым можно было бы подобраться к газу.
Через несколько дней Шталь сообщил мне, что он связался с начальником отдела боеприпасов в отделе артиллерийско-технического снабжения сухопутных войск, майором Сойкой. Может быть, удастся переделать для экспериментов с отравляющими веществами ружейные гранаты, производившиеся на заводе Шталя. Фактически, любому сотруднику среднего ранга, работавшему на заводе, где производились ОВ, токсичный газ «табун» был доступнее, чем министру вооружений или руководителю главного комитета по производству боеприпасов. Кроме того, в ходе наших бесед выяснилось, что «табун» приобретает свои свойства только в результате взрыва. Из-за этого его использование становилось невозможным, потому что взрыв разрушил бы тонкостенные воздухоотводы. Тем временем уже, кажется, наступил март. Я продолжал работать над осуществлением своего намерения, потому что оно казалось мне единственным средством, позволявшим убрать не только Гитлера, но и одновременно собравшихся ночью на беседу Бормана, Геббельса и Лея.
Шталь считал, что он сможет раздобыть мне один з обычных газов. Со времен строительства Рейхсканцелярии я был знаком с главным техником Рейхсканцелярии Хеншелем. Я внушил ему, что воздушные фильтры слишком долго были в эксплуатации и нуждаются в замене, потому что Гитлер уже как-то даловался в моем присутствии на плохой воздух в бункере. Слишком быстро, быстрее, чем я мог действовать, Хеншель разобрал воздухоочистительную систему, так что помещения бункера остались без защиты.