Все эти дни после возвращения сына из Англии, откуда он был отозван еще по указанию самого царя, Юсков-старший находился в таком состоянии духа, которое мучительнее всяких угрызений совести.
Хмуро, подозрительно смотрел он на домочадцев и особенно на сына, который вернулся с Британских островов утратившим дух русский, ругающим все и вся, да еще приволок за собою свиту навязчивых, грубых и наглых людей, которые шумели, много пили, судили русских, в доме которых ели дармовой хлеб. Смеялись над русскими генералами, не умеющими воевать, хвалили Вильгельма и его вышколенное войско с доблестными полководцами и в то же время трещали о том, что русская армия должна немедленно, теперь же начать решительное наступление и что они, англичане и американцы (хотя единственный американец, который приехал с ними, был частным лицом), предвидят плохой конец войны, если царь Николай не предпримет что-то, в чем они и сами не разбирались. И вдруг грохнуло: в Петрограде – революция, царь сошел с престола. Господа из-за морей посовещались и спешно выехали в Петроград, чтобы с достоверностью узнать, что же творится в России и каковы будут последствия русской революции для капиталистов лондонского Сити и американского Уолл-стрита.
В доме Юсковых остались двое: постоянный гость, Сэмуэлл Четтерсворт, прозванный Серым чертом, и вольнопутешествующий революционер из Мексики Арзур Палло, с которым подполковник Владимир находился в довольно странных отношениях.
«Что у него за связь с этим русским мексиканцем? – думал Михайла Михайлович. – Или мало своих бунтовщиков, так притащил с заморья! Эх, Володя, Володя! Лучше бы ты стал деловым человеком, а не бестолковым политиканом! Потому и отозвали из посольства – кругом запутался».
Жену Евгению Сергеевну Михайла Михайлович просто ненавидел, как мерзкую и похотливую самку. «Так она и будет барахтаться в грязи. Там ей и место! Скверно. Гадко. Скверно!» – бормотал старик себе под нос.
Он знал о ее связи с Востротиным. Да и как не знать, если эта связь длилась чуть ли не двадцать пять лет. Он знал и то, что дочь его Аинна, похожая на красивую розовую бабочку, вовсе не его дочь, а Востротина. Но он молчал. Он всегда молчал. И молчал не потому, что боялся петербургских Толстовых, предприимчивого Востротина, нет, он просто понимал, что даже в нравственном падении Евгения Сергеевна была превосходна. Она была сильнее его и чище. Она не скрывала своих грехов и была откровенна в своей любви и ненависти.
«Она подлая, беспутная, а я боюсь ее и чувствую себя виноватым псом», – гнулся старик, не в силах выдержать натиска пронзительно-синих глаз Евгении Сергеевны. И каждый раз, прячась в своем кабинете, разматывал старческие думы.
«Кругом скверна и ложь. Во лжи погрязли и не видим исхода. Добро и зло – всего-навсего слова, и в сущность их никто не верит. Отчего же? И жизнь наша не стала красивее. Родитель мой шел с общиною какого-то Филарета Боровикова – пугачевца; крестились двумя перстами, бежали в Сибирь от антихристовых слуг – от царя и крепостной неволи, а сами себя мучили и сыскали погибель через собственную жестокость. Не стало общины, и люди разбрелись по всей Сибири, в забытье ушли. Так же и мы: не ведаем любви к ближнему, не ведаем добра и зла. Всяк живет во имя живота своего. И будем мы барахтаться в скверне и отойдем в небытие, как говорит моя престарелая мать».
Мать, Ефимия Аввакумовна, стодвенадцатилетняя старуха, еще жива, бодра и проклинает дом, из которого ушла под натиском невестки.
«Не зрить мне тебя, Михайла, – сказала старуха на прощание сыну. – Паскудство в твоем доме. Блудницу держишь».
«Блудница, блудница!» – пыхтел Михайла Михайлович. Но отчего же блудница чувствует себя девою непорочной и все трепещут перед нею, в том числе и он, старик?
«Когда я говорю: «Спаси и помилуй меня, боже» – это все равно, как если бы я сказал: «Ионыч, помоги натянуть сюртук!» Такая вера не от бога, а от нечистой силы, оттого и разврат. И умираем мы, как животные. Нам жаль жизни, жаль скверны, в какой погрязли от века. Отчего же нам страшно умирать?..»
Послышался тихий шелест, кошачье-мягкие шаги по ковру, и напахнуло духами.
– Ты здесь?!
Старик испуганно вздрогнул, просыпаясь от лени в мягком кресле, и уставился на жену. Лицо черное. Свет падал из открытой двери на затылок с шишкою волос.
– Истинно так, – продолжал свою мысль вслух старик, удобнее поворачиваясь в кресле. – Истинно так, матушка! Из ничто вышли, в ничто уйдем. И после нас…
– Ей давно бы пора уйти в ничто, – иронически проговорил певучий голос жены, неприятный для старика и пугающий.
– Э? Кому пора уйти?
– Твоей престарелой матушке, мешающей жить другим, – спокойно ответила жена. – Какой ужас! Сто двенадцать лет! К чему столько жить? Ради чего? Дряхлая немощность – обуза для живых. Их надо просто усыплять, престарелых. Усыплять и оздоровлять жизнь.
– Господи помилуй!
– Не пугайся. Ты еще не дожил до ста двенадцати лет.
– Кощунствуешь, Евгения. Кощунствуешь.
– Не умею притворяться, как вам это хорошо известно.
– Есть старики, которым за сто сорок лет. Вот в Енисейске живут многие, в Минусинске.
– Мало ли где не живут? И что же? Какая от них радость, от тех стариков? Кому интересно выслушивать брюзжание вековой отсталости? И ты бы хотел, чтобы я с ней любезничала! Слава богу, убралась. Если бы она была еще здесь, я бы дом разметала по бревнышку.
– Господи помилуй какая злость!
– Ты еще начнешь матушкины псалмы читать: «Дыханье в ноздрях наших дым…» А никакого дыма нет. Ты сидя спишь и пузыри пускаешь.
– Пузыри? – пошевелился Михайла Михайлович. – Ты чем-то расстроена, а?
– Созерцанием.
– Э? Каким созерцанием?
– На тебя смотрю и думаю: когда же ты наконец проснешься?
– Опять что-нибудь в городе? Митингуют?
– Ты совсем выжил из ума, – скрестила руки на груди Евгения Сергеевна. – И тебя еще выбрали председателем партии!
– Гм! Председателем? Все суета, Евгения. Суета сует.
– Господи! До чего же ты стар! – перебила Евгения Сергеевна, глядя на мужа сверху вниз. – Под нами земля горит, Россия в судорогах, а тебе хоть бы хны!
– Ты чем-то расстроена, Евгения? Россия! Оставь Россию. Не первый раз у нее судороги, а все ничего, живем.
И в девятьсот пятом судороги были, и теперь, и при Пугачеве, и при нашествии Наполеона, и при Стеньке Разине…
– Хватит, Михайла Михайлович. Приведи себя в порядок и выходи встречать гостей. Не притворяйся.
– Опять гости! Господи, когда же все это кончится? Пошли Ионыча, пожалуйста. Или сама поможешь одеться?
Евгения Сергеевна презрительно фыркнула и ушла, а вскоре явился Ионыч.
– Ты?
– Я, Михайла Михайлович.
– Гм! Опять съезжаются гости?
– Съезжаются, Михайла Михайлович.
– И много их будет?
– Хозяйка послала приглашения Гадалову, Чевелеву, Востротину, его преосвященству и ждет гостей из гарнизона: генерал Коченгин должен прибыть со свитою, полковник Сергей Сергеевич обещался быть со своими офицерами, из войска казачьего ждут атамана Сотникова; и свои еще: подполковник Владимир Михайлович, русский мексиканец Палло, Серый черт, сестра хозяйки и вот еще пожаловал без приглашения господин Саямо, японец.
– И всех кормить?
– Столы накрывают па тридцать персон. Не могу знать, сколько будет офицеров из гарнизона.
– О, господи! Когда же кончат революцию? Есть же казаки, армия, генералы, пора бы и в чувство привести Россию. А? Что?
– Пора бы, Михайла Михайлович. Круговороть такая – спаси Христос. С ног сбились.
– Разор, разор, – стонал старик.
– Истинно разор.
– Владимир дома?
– С обеда уехал в гарнизон вместе с мексиканцем.
– Разбойник этот мексиканец, чистый разбойник. И харя у него разбойничья. А? Что? Экая напасть, господи! И все это в нашем доме. До каких же пор, Ионыч, а? И это в великий пост! Я просто не понимаю тебя, Ионыч, как ты ужасно распустился. Ну что за безобразие – лучшие вина на стол! И гости, гости, гости! Третий день гости. Как будто подвалы Юскова без замков и хозяина. Бери, тащи! А? Что?
Старый слуга Ионыч, почитающий, как бога, своего незадачливого хозяина, умеющий слушать и отвечать в крайней необходимости, сейчас молчал, стоя перед Юсковым с покорно опущенною головою.
Хозяин и слуга – оба были лысы и несчастны, немощны и ежедневно испытывали на себе гнет энергичной хозяйки.
Ионыч еще парнем был отчислен из духовной семинарии в Санкт-Петербурге за чрезмерное послушание одному божьему пастырю, оказавшемуся тайным еретиком и агентом папы римского, за что и арестован был, осужден синодом на пожизненную ссылку в Сибирь, а вместе с ним и его сообщники семинаристы. Одни из них удостоились семинарского покаяния, другие бежали кто куда, Ионыч последовал за своим пастырем в Сибирь. И здесь, в Красноярске, устроившись лакеем в дом Юскова, Ионыч помогал своему духовному наставнику, но вдруг постригся и ушел в скит раскольников.