И вот быстро пошли, едва не побежали они обратно по следам Робина. Через несколько минут, открылся перед ними и дом.
— Дочка, дочка моя! — забывши об напускной суровости, несколько раз повторил Троун, и даже сам этого не заметил.
И они из всех сил рванулись вперед, совсем позабывши про Маэглина, который страдал куда больше их — ведь за годы проведенные в темнице, образ Аргонии стал для него чем-то большим, чем простая святость: нет — это было что-то невыразимое словами, и теперь, чувствуя, что мечта увидеть ее, мечта которой он питался, казалось, целую вечность — вскоре осуществиться: от этого едва не разрывалось его сердце, но он, все-таки, сдерживал хоть какие стоны иль просто слова — он хотел, чтобы про него забыли, и он добился своего…
В это время, Фалко склонился над Аргонией — он уже поправил ее ребра, уже затянул ее кровоточившие бока, в твердую материю, напоил, полубессознательную целебным снадобьем, и теперь протирал от крови, ее и в забытьи сияющий лик. Она слабо-слабо шевелила губами, а склонившись над нею, можно было различить слабый-слабый шепот:
— Ненавижу… ты еще жив?!.. Нет — ты не должен быть жив!.. Ненавижу!..
Фалко, который уже кое о чем стал догадываться, прошептал:
— Кого ты невзлюбила? За что?..
— Ненавижу… ненавижу… — повторяла Аргония, и на лбу ее выступили капельки пота.
— Что же здесь скрывается? Что за клубок? — в раздумье промолвил Фалко. — Кажется: что бы мы ни делали — все находимся во власти той высшей силы. Будто уж все предначертано — и делаем мы что-то — как бы и для своих целей, а на самом то деле: все, как куклы какие-то… почти, как те «огарки»… Только «огарки» то и не задумываются никогда, над тщетностью дел своих, а мы…
Но договорить Фалко не успел, так как случайно увидел, рядом с собою совершенно незнакомое, показавшееся ему страшным лицо — то был Троун, неслышно вошедший в комнату, и опустившийся перед кроватью на колени — (так что его лицо оказалось как раз вровень с лицом Фалко, который стоял на ногах). Троун тут же протянул к смертно-бледному, но уже без следов крови лику Аргонии руку, осторожно положил к ней на лоб, и так, забывши обо всем, продержал некоторое время: при этом глаза его стали влажными от слез, и проговорил он вполголоса:
— Все ничего, ничего. Немного времени пройдет, и уж сможешь ты, как и прежде на коне скакать, и за брата своего отомстишь…
В это же время, рядом на колени опустился и Робин, он с нежностью вглядывался в черты Аргонии, но при словах Троуна вздрогнул:
— А что случилось с ее братом?
Троун отвечал вполголоса (он опасался потревожить дочь):
— Ты невнимательно слушал. Ведь, я же говорил, что брат ее был подло убит бежавшими рабами. Я бы смог легко перебить всех кто здесь есть; ведь — это беглые рабы; но всех, кого ты назовешь своими друзьями, Робин, будут помилованы — потому что ты друг… за ее спасенье, ты будешь назван братом моим, и забыто будет прошлое твое…
Тут в оке Робина выступили слезы. Дело то было в том, что он пребывал в таком чувственном поэтическом состоянии, что всякое действие, как действие трагедии, поражало его воображение, от всякого действия он готов был плакать, и вот расчувствовался от слов Троуна: расчувствовался до такого состояния, что и зарыдал, и порывисто обнял правителя, и проговорил ему:
— Простите, простите, что сразу то не заметил… Простите — виноват перед вами… Да как же я мог! Ведь, знаете ли, полюбил я этого брата ее, как родного! Ну, то есть — как родного то я его и полюбил! Я же знал, что он прекрасный человек был!.. Я уж поверил тому, потому что она, прекрасная дева, не могла бы любить его, кабы он был таким уж плохим!.. Вы ей то пока этого не говорите; прошу я вас — со слезами даже молю: пока что не надо — ей же болью такое известие станет. Пожалуйста…
Троун даже бровями повел от удивленья, но вот обнял Робина за плечи, при этом приговаривал он:
— Ну, вот — теперь уж точно вижу, какой ты верный друг. Да — покалечило тебя в прошлом; ну ничего — мужа то по сердцу, а не виду смотрят. А я ж чувствую, с какой преданностью ты говоришь. И еще раз скажу: будь моим братом. Войдешь ты в Горов с почестями…
А в это время очнулась Аргония. Она еще в бреду своем, где огненным вихрем рвала и рвала в клочья ненавистную темную фигуру — услышала голос своего батюшки. Пожалуй, он единственный и мог оторвать ее от этого изжигающего жара — и вот она рванулась к этому голосу, раскрыла очи, и что же?.. — увидела, как отец ее обнимает Ненавистного, называет его своим братом, и зовет в Горов с почестями.
Представьте, если бы у вас была любимая береза, к которой вы ходили шептать все свои самые сокровенные тайны, которую бы вы любили, прислонившись к стволу которой вы улавливали гармонию окружающего мира, растворялись бы в этом мире. Представьте, что в один из дней вы с пылающим сердцем подошли бы к этому древу, захотели бы шепнуть ей свои сокровенные, бьющиеся в сердце стихи, и вдруг обнаружили, что никакого береза обращается в мерзкого, пьяного орка; и все окружающие деревья обращаются в полчища орков, и хохочут, и полнят воздух своим зловеньем; представьте, что вместо птиц закружат в небе, какие-то ржавые щепки, и заполнят все своим прозительным скрежетанием, что вместо земли под вами окажется леденящий камень — что, ежели все чему вы верили, вдруг, разрушиться, и некуда будет от этого деться? Что ж вы станете делать тогда?..
Так рухнуло все, чему верила Аргония. Она видела то, что попросту не могло быть. Он слышало то, чему противилась вся ее сущность, и, все-таки, она ясно — до мучительный остроты ясно чувствовала, что никакой это не бред, что все это происходит на самом деле.
Были бы у нее силы! О, дай бы ей сил — она бы вцепилась в Робина с еще большей ненавистью, чем прежде! Как же она ненавидела теперь! Он убил ее брата, он надругался над ее честью, теперь сотворил что-то и с отцом — теперь, из-за него, как чувствовала она, у нее мутился рассудок. От мгновенной вспышки ярости, она вся, будто вспыхнула, но эта вспышка была так сильна, что сильное ее сердце отозвалось болью — а сердце какого-нибудь простого, городского жителя и вовсе не выдержало бы этой титанической вспышки!
— Очнулась! Очнулась! — тут Робин даже заплакал. — Ты только не теряй сил, родненькая, сестричка моя. Да, как же люблю я тебя!..
Тут все внимание и его и Троуна, и Фалко перешло на дрожащую в лихорадочном жару Аргонию, а потому, как то совсем вышел у них из головы Маэглин.
Между тем, Троун отпустил его веревку, в то чувственное мгновенье, когда назвал Робина своим братом. Маэглин действовал бесшумно. Прежде всего, он пододвинул веревку к себе, поднялся и, как-то боком, шагнул в двери: в дверях же стояли люди Робина, и ничего не понимая, но плача, от сильных искренних чувств — во все глаза смотрели на сцену возле Аргонии — на Маэглина они не обращали никакого внимания, и этому он был рад. Он прошмыгнул между ними, в большую горницу, и там взял со стола большой нож, которым и перерезал веревку, и, как упала она к его ногам — весь затрясся, и прошептал в состоянии иступленном:
— Ну, теперь то и все. Видел ее? Видел?.. Ох — ОНА! ОНА! Что ж теперь тебе сдержит, когда знаешь, что ОНА рядом? Что ж меня, Маэглина — гада и предателя теперь сдержать то может?!.. Быть может Валаров войско!.. Да и сами Валары бы меня теперь не сдержали…
Проговаривая все это, он занят был некоторым делом: он вышел из большой горницы, тихонько притворил заделанную уже дверь, затем, быстро оглядев двор увидел несколько бочек — они, хоть и были пустыми, однако ж, обитые железными жилами оказались настолько тяжелы, что в любое иное время Маэглин и приподнять бы их не смог — теперь же, проговаривая свою иступленную речь, он перетащил эти бочки на крыльцо, и заложил ими дверь так, что крайние из них упирались в дубовые перила крыльца, создавая, таким образом еще и дополнительный заслон. Все это он проделал, добавляя, к обычной речи еще: «Тише б… Только б не услышали» — он действовал бесшумно, но даже если бы и шумел — все одно никто не обратил бы на него внимания: настолько все были поглощены чувственной и небывалой сценой.
Между тем, заслон был поставлен, а Маэглин продолжал исполнять свой замысел. Он бросился к хлеву — вырвался оттуда с ворохом соломы, и несколько раз бегал так, вскоре на крыльце, а также вдоль стены, и особенно в большом количестве под окнами — навалена была сухая солома. Тогда он весь раскрасневшийся, с катящимися по лицу крупными каплями пота, с вытаращенными своими блеклыми глазами остановился и пробормотал:
— А огоньку то не взял из печки… Да как же ты мог! — тут он с мучительной силой ударил себя по лбу. — Что ж мне теперь — в дверь к ним что ли постучать?! Огонька у них что ли попросить?!
Он еще раз, с мучительной болью, ударил себя в лоб — до крови его расшиб; но тут и боли не почувствовал — он весь так и кривился от собственного упущенья — от напряжения выгнувшего все его члены, он, казалось, сейчас задрожит, и начнет переламываться. Но вот он забормотал: