— Вы что же — поверите ему? Вы что, не видите, что этот… просто с ума сошел! Я какой Силь… да ежели он меня за какого-то эльфа принимает, то, может быть ответит, как же я эльф, когда, все-таки, орк и все видят, что орк!.. То-то же! А остальные его россказни: какая-то месть, какие-то ночные выслеживания, да ночью я спал как убитый, ибо за предыдущий день так утомился! Ну, а разве давеча, перебив целую толпу отборнейших из этих орочьих негодяев — неужели не доказал тогда, что я ваш лучший друг?!..
Он еще немало говорил — и говорил очень убедительно, и с чувством кажущимся искренним — так не смог бы говорить ни один орк; а как при этом сверкали его серебристые глаза! А какая нежность проскальзывала иногда в его интонациях! Нет — он говорил куда более убедительно, нежели Сикус, который так и стоял на коленях, перед Вероникой, и чувствовал ее теплые нежные ладошки на своем затылке — он, слушал долгую, убедительную речь Сильнэма, и все больше понимал, что собственные его слова прозвучали совсем неубедительно, и даже — подло. Он вообразил, что сейчас они его обвинят во лжи — сделают с ним, подлым лжецом что-нибудь страшное, и жизни его лишат. А речь Сильнэма все лилась и лилась. Сколько же тот проявил красноречия, замысловатых оборотов и сравнений! И это был не орк — это был какой-то искусный оратор, знающий, что надо говорить людям, чтобы пробудить в них сочувствие. Сикус потерялся в потоке этих убеждений: он уж и сам поверил, что совершил очередную подлость, оклеветав истинного их друга — и он, наполняясь все большим и большим презрением к себе, чувствуя себя уж совершенно никчемной мошкой, уверенный что его, подлеца такого, попросту растопчут сейчас, собрался весь, и дрожа от напряжения, с ужасающим страдальческим воплем метнулся в сторону. При этом он еще осознавал, что они быстро бегают, а у него то — ножки маленькие да слабые: все-таки он бежал — он бежал как мог быстро, воображая, что за ним гонится сама смерть, а за ней то — мученья вечные. И бросился он в сторону леса, и побежал среди деревьев — ствол — коряга — прыжок — овраг — прыжок — ствол…
Когда он только бросился бежать, Сильнэм выкрикнул:
— Пусть, пусть бежит — нечего за ним бегать!
Однако, Рэнис все-таки сорвался, и вернулся сильно запыхавшийся и без Сикуса через пол часа — он пробегал бы за ним и дольше: он чувствовал, что человечек тот выдыхается, еще бы с четверть часа, но он вспомнил, что Вероника осталась одна с Сильнэмом, и назад мчался еще быстрее, чем за Сикусом.
Вернувшись, он увидел, что Сильнэм с прежней, убедительной силой говорит что-то Веронике, а она так расчувствовалась от его речи, что даже плакала, и смотрела на орка-эльфа доверительно, как на лучшего друга. Вот он обернулся к Рэнису:
— Ну, что — убежал? Ничего — такой червь везде лазейку найдет! Даже и не беспокойтесь! Будет и сыт и здоров, и согреется. Но мы то без его хитроумия, да вывертов этих — мы, все-таки, продолжим свой путь на восток…
Рэнис смотрел на него с подозрением:
— Сикус так и сказал: «Говорит — с востока сила поднимается, вот и сведу их».
— Да — было такое. А что если и правда, видел я над дальними лесами стаи воронья огромные, какие только над большими скопленьями всякого люда кружат. Что ж, если и к армии веду? Ведь, не орочья же армия с востока подступает — отродясь оттуда орки не шли. Либо гномы, либо — люди. А чего ж вам надо? Не век же в снежки играть — надо и об тепле, и об еде позаботится. Сейчас то для этих мест сущая теплынь, а когда настоящий холод грянет — обратитесь в ледышки. Вот к тем то кострам походным вас и веду. Не будет там вам зла… ну мы еще все ж и присмотримся, прежде чем к ним то идти.
Вероника кивнула, но еще заговорила о Сикусе; и, в конце концов, после целого часа споров и убеждений, все-таки, Сильнэм настоял на том, чтобы двигаться вперед. Как так получилось? Ведь, Рэнис поначалу твердо настаивал на своем, и говорил, что лучше уж дожидаться эту армию на этом месте; так они могли бы увидеть и разглядеть их издали, под прикрытием леса, да и Сикус мог вернуться — и убежденья казались довольно вескими, и сам Рэнис решил ни за что не уступать: но вот вышло же так, что заговорил их Сильнэм — Рэнис и сам заметил, когда согласно кивнул головою, когда пошел за ним, но, когда очнулся — отошли они уж версты на две от опушки, и круг камней едва виделся на белом фоне. Прекрасные и величественные сияли, почти сливаясь с небом Серые горы, и хотелось спросить у них совета, чтобы наставили они на путь истинный.
А рядом шла Вероника, она была задумчива; вот проговорила:
— Помнишь ли тот платок?
И вновь Рэнису захотелось признаться во всем — он понимал, что, не договаривая, скрывая — только больше стягивает вокруг них какие-то незримые путы: но только взглянул на Веронику — только увидел, с какой надеждой она сама на него смотрит, так и смог проговорить только:
— Да…
— Так это Сикуса стихи там были. Я то и раньше это говорила, но теперь то… теперь до слез его жалко. — и она действительно заплакала; тогда юноша, сам едва не плача от нежности, обнял ее, а она шептала. — Где-то он теперь? Что ж с ним?..
— Буря. — произнес Сильнэм, указывая на темную стену, которая надвигалась, заполоняя небо с востока. — …Ну, ничего: мы найдем себе укрытие. Вон видите тот овраг?.. В его склонах должны быть пещерки.
Они прошли еще немного и тогда Сильнэм насторожился, поднял вверх руку, сделал еще несколько шагов, зашептал:
— Если хотите сегодня жаркое — помолчите. Не издавайте ни единого звука.
— Я не хочу жаркое. — отвечала Вероника. — Я совсем ничего не хочу есть.
— Умрете, значит, с голода. А я хочу жить — потому не мешайтесь мне охотится.
Им пришлось лечь в снег, и лишь через пару минут обладавшая прекрасным зрением Вероника увидела несущуюся через степь, стремительную словно стрела лань: ее шерсть блистала небесно-златистым светом, и от того казалось, что это порыв солнечного ветра, слетевший к ним из небесных просторов, что это дух, лишь только случайно касающийся этих снегов, а не парящий в просторах, среди звезд. И вот Вероника проговорила:
— Неужели вы собираетесь применить свой нож против этой лани? Нет — вы не должны так делать.
Тгаба еще раз прохрипел, чтобы не издавали они звуков, затем, припорошенный снегом, пополз вперед, как раз так, чтобы пересечь путь летящего по прямой прекрасного зверя. Вот уж совсем немного между ними оставалось, и тогда Вероника, не выдержала, и со слезами в прекрасных своих очах вскочила, и пропела своим дивно мелодичным, ласковым голосом — тем в голосом, в которым, казалось, никогда бы не могло быть каких-либо злых чувств:
— Лань! Милая сестрица — беги скорее! Беги от ножа! Берегись охотника!
Лань метнулась в сторону, но было поздно: Тгаба уже близко подкрался, и вот, в стремительном рывке, точно какой-то снежный дух, подняв белое облако, метнулся на нее, и на лету вонзил свой нож ей в спину. Он хотел тут же и навалиться на нее, и повалить, и горло перерезать, и это удалось бы ему, если бы, все-таки, не крик Вероники — от этого лань метнулась в сторону все-таки чуть раньше, и вырвалась от Тгабы, оставив в его лапах один только окровавленный нож. И понеслась она еще быстрее, нежели раньше, но теперь оставался за нею на снегу ярко красный свет: казалось, что это кто-то очерчивал, как на карте, границы своих владений.
— Да что ж ты! — проревел Тгаба, обернувшись к Вероники, но, видя, как собрался к схватке только и выжидавший подходящего случая Рэнис — сразу же смирил злобу — даже ни единого слова, не сказал он более — а лани то уже и видно не было…
Чувственная, привыкшая только любить Вероника, полюбила лань с первого взгляда, и теперь уже жалела ее, и плакала о ней, как о сестре родной. Быть может, она и сердилась на Тгабу, но и сердилась то как-то по детски, без какой-либо желчи; сердилась, как сердилась бы например на одну из своих кукол, которая в игре ее совершила какой-то проступок, и которую стоило теперь отсчитать, но, конечно же не наказывать — разве же можно кого-то наказывать?!
* * *
Сикус бежал очень долго. До тех пор бежал, пока лес не оборвался оврагом, и он не полетел в этот овраг вниз головою. Падать пришлось с десятиметровой высоты, и он непременно свернул бы себе шею, если бы не большой сугроб свежего, мягкого снега, в глубинах которого он и пролежал несколько часов кряду. Он понимал, что замерзает, однако, испытывал он такое отвращенье к себе, что уж и не думал пошевелиться. Иногда в его замерзающей голове поднимались мысли подобные: «Червь! Опять ты будешь подличать, предавать, чтобы только спасти свою дрянную шкуру! Ничтожество! Тьфу!..». Наплывали тут образы из прошлого и до такой степени ему отвратно к самому себе становилось, что он, верно, сам себя бы разодрал, если бы только у него силы на то были. Так он и лежал, исходя желчью к самому себе, и даже не ведая, что над его ногами уже сгустились сумерки, а небо затянулась тяжелыми тучами, из которых посыпала, расходясь все сильнее и сильнее, снежная вьюга — он и не хотел этого знать — это уже ничего не значило для него, так как Сикус смирился со смертью…