Подобная ситуация читалась, но оказалась крайне опасной для судеб страны, ведь интеллигенция всегда остается «материально безответственной» частью населения, которой нечего терять, кроме... ну, скажем, своих пишущих перьев. Она же, хотя и не получила «разрешения» на разработку далеко идущих планов и тем более на претворение этих планов в жизнь от других слоев населения, смело предлагала самые фантастические (утопические) проекты переустройства России, не слишком считаясь с ее экономическими, социальными и культурными реалиями. Судьбоносная роль, в общем-то, случайно выпавшая на ее долю, рождала у интеллигенции завышенные представления о своих возможностях. Не принадлежа ни к одному сословию империи, она провозгласила себя выразительницей интересов всех слоев населения. К собственной выгоде можно представить все, даже социальную обособленность, особенно если искренне уверовать в то, что это делается для блага Отчизны. Помогало интеллигенции и то, что в безграмотной стране даже слово «студент» звучало необычайно гордо. Студентов по первой просьбе принимали в гостиных, в кабинетах ученых и общественных деятелей; ведь они олицетворяли собой давно ожидаемое обновление России. Юношеский максимализм в силу исторических особенностей страны и уникальности ее общественно-политической жизни в 1860-х годах не вызывал понимающую улыбку взрослых и трезвых слоев общества, но делался символом прогресса.
Зажатость интеллигенции между властными структурами и массой политически инертного крестьянства, осознание собственной роли носителя прогресса, «спасителя Отечества» подталкивали ее радикальную часть на вспышки героического поведения, сопровождавшегося необычайным энтузиазмом «критически мыслящих личностей». Их слабость – количественная, социальная, культурная – вела не к отчаянию (во всяком случае, в 1860 – 1870-х годах), а к воспитанию неукротимой силы духа, преданности идее, желанию стать мессиями нового мира. По мнению радикальной интеллигенции, именно ей предстояло ответить на острейшие вопросы российской жизни, в том числе и на так называемые «проклятые» вопросы: «Что делать?», «Кто виноват?», «Что из себя представляет Россия?»
Навязшая в зубах и умах повседневность, надоевшие реалии жизни не давали ответов на эти вопросы, размениваясь на мелочи, зато оставляли широкое поле для социально-политических мечтаний молодежи.
Главным из них в 1870-х – начале 1880-х годов стала идеология и практика народничества. Достаточно часто можно услышать, что народничество было специфически российским явлением. Это и так, и не так. По большому счету оно являлось одной из разновидностей популизма, характерного в свое время для США, Японии, Китая, Аргентины, а позже – для стран так называемого «третьего мира». Популизм возникал в период модернизации этих государств, вернее тогда, когда противоречия данного процесса проявлялись наиболее болезненно: город беззастенчиво эксплуатировал деревню, плоды модернизации доставались немногим, традиционная система рушилась, а буржуазные структуры еще не утвердились в полной мере.
К этому необходимо прибавить и социально-психологическую инерцию населения, которое не успевало достаточно быстро приспособиться к постоянно меняющимся условиям существования, а также – переоценку привычных ценностей, усиливавшую психологический дискомфорт людей. Популизм (а значит, и народничество) стремился амортизировать, облегчить для широких слоев населения тяжесть пугающей новизны. И здесь многое зависело как от конкретных исторических условий, так и от того, насколько осознанно и ответственно подходили лидеры популизма к поставленным жизнью задачам. Что можно сказать об ответственности и осознанном подходе к событиям лидеров российского народничества и их последователей?
Количественно народники составляли ничтожную часть населения империи, но именно им удалось дать новый импульс ее политической жизни. Народничество во многом вырастало из нигилизма, что придавало ему черты яркого своеобразия, если хотите, национального колорита. В результате тотальной критики всего и вся в 1860-х годах мальчики годов 1870-х начали стыдиться и ненавидеть самодержавие так же, как их отцы стыдились и ненавидели крепостничество. Эти мальчики, как и их предшественники, были, конечно, не столько реалистами, сколько утопистами, но не станем заниматься скучным приисканием политических ярлыков. Постараемся лучше проникнуть в суть этих терминов, тем более что на этой сути во многом держится внутренняя интрига «Глухой поры листопада», тот самый «нерв» романа, который представляет наибольший интерес для внимательного читателя.
Утопизм никогда не приемлет существующей действительности, а «реализм», понятый по-нигилистически, заставлял своих сторонников создавать чарующие конструкции воображаемого идеального общества и ратовать за их воплощение в жизнь. Все так, но вряд ли можно ограничиться исключительно этим. Во-первых, утопизм присущ не только радикалам. Народнические мечтания, пока они оставались лишь мечтаниями, мало чем отличались от конструкций «земской монархии» славянофилов или от «истинной монархии» идеологов консерватизма 1880 – 1890-х годов. Во-вторых, проекты утопистов – это не просто плод воспаленного ума, иначе ими занимались бы не столько историки, сколько психиатры. Они вызваны реальными противоречиями общественного существования, а значит, выступают как одна из форм социального сознания и действия. Утопизм народников оказался к тому же явлением достаточно сложным, поскольку включал в себя и достижения науки Нового времени, и влияние традиционных для России идей и ценностей.
Переходя к 1870-м годам, то есть подбираясь все ближе к терпеливо ожидающему нас началу годов 1880-х, надо подчеркнуть еще несколько значимых моментов. До 1870-х годов социализм в России носил несколько умозрительный характер, был фактором общественной мысли, социологии, экономической науки, но не представлял собой практической задачи. Чтобы стать таковой, он, по словам философа и историка В. Г. Хороса, должен был быть сформулирован «как политический и нравственный принцип», стать формулой непосредственного действия[24]. Именно этим и озаботились идеологи так называемого революционного народничества: П. Л. Лавров, М. А. Бакунин, П. Н. Ткачев и Н. К. Михайловский.
Любая идея (в том числе и социалистическая), становясь достоянием масс, невольно упрощается, «выпрямляется» и, если хотите, «удешевляется» ради большей своей доступности. Теории идеологов 1870-х годов были заметным шагом назад в сравнении с четкими чертежами будущей России А. И. Герцена и Н. Г. Чернышевского. Но ведь теоретический взгляд на процессы, происходившие в обществе, и не может быть идентичен программе непосредственной революционной деятельности. Он, конечно, во многом интереснее, значительнее, выглядит более научно, но не является более действенным.
Идеологи революционного народничества считались людьми рациональными (Ткачева и Михайловского можно назвать певцами рационализма), а потому, почтительно раскланиваясь в сторону Чернышевского, предпочитали не отвлеченные размышления и сомнения, а планы конкретных действий. Молодой же революционер 1870-х годов и вовсе не мог, да и не хотел глубоко вникать в тонкости творческой кухни своих учителей, он им слепо верил и гордился этим. То, что для идеологов народничества было результатом знания и убеждения, для него превращалось в объект веры. Превращение политической доктрины в своего рода верование – дело далеко не редкое. Подобное случалось даже с убежденными атеистами. Хочется напомнить известный диспут Д. Дидро с одним из таких безбожников, закончившийся классической репликой мэтра эпохи Просвещения: «Стало быть, сударь, атеизм и есть ваша религия!»
Безбожие российских народников являлось к тому же изрядным «новоделом», не столько выношенным убеждением, сколько следованием нигилистической моде. Нет, революционное движение 1870-х годов было вполне светским, но христианское воспитание в семье, православие, пронизавшее жизнь любого из россиян, сама борьба с религиозными убеждениями накладывали на него заметный отпечаток. Показательно, что, например, «хождение в народ» (1874 – 1875) радикалы гордо именовали «крестовым походом», имея в виду освобождение «святых мест» (деревни и общины) от бюрократической и капиталистической скверны.
Да и способ существования радикалов 1870-х годов, их мироощущение наводят на некоторые размышления. Простота жизни, доходящая до бедности, жертвенность, вырастающая из страданий за «униженных и оскорбленных» (ну, и из веры в сверхвозможности интеллигенции, конечно), покаяние («кающийся дворянин»), иногда доводящее наиболее экзальтированных представителей радикалов до самоубийства из-за того, что «принес людям мало пользы», – все это, согласитесь, не похоже на поведение сугубо светских политиков. Наконец, понятие «народ». Для революционеров это была не просто массовая сила, союзник в борьбе с правительством, но объект глубокой веры, средоточие всей жизни сегодняшней России и единственная надежда на ее будущее благополучие. Недаром известный землеволец и народоволец А. Д. Михайлов даже в письмах к близким, где совсем не обязательно было демонстрировать свои убеждения, писал это слово с большой буквы. Неудивительно, что в среде народничества начала 1870-х годов зародилось и настоящее религиозное течение, некая разновидность толстовства – секта «богочеловечества», или «маликовщина». Показательно и то, что большого распространения это течение не получило, и его сторонники вынуждены были эмигрировать в США.