Эпилог
Книга была подарком,
Что лучше выкинуть – на дно
Моря, где ее прочтет сообразительная рыба
Или нет.
Джон Эшбери. Снежок в аду
Бельгия, 1961
Улицы разъярены от ярких машин; те как будто летят со скоростью своих сирен. Обгоревший на солнце бульвар разбух от основных цветов.
Американец снова смотрит на карту. Весь Брюссель словно основан на иррациональной сетке. Наконец он находит тупичок, подхватывает чемодан и шагает мимо подстриженных скверов – маникюра дотошного совершенства.
Чем дальше он идет, тем старше и всклокоченнее становятся здания. Он прибывает к входу в общественный дом престарелых, где встречает универсальный запах возраста – нетактичный фон мочи и прогорклой стряпни; здесь, в Центральной Европе, он еще подцвечен парфюмом и чесноком. Американец разговаривает с персоналом на слабом французском времен его старшей школы. Большинство из них – крестьяне или иностранцы с еще более странными акцентами. У него же претензия на хороший, настоящий выговор, который ему и его соученикам преподал учитель из Монреаля.
Марокканка в заляпанной протертой форме сине-белого цвета ведет его через старый дом, забальзамированный магнолией и чистящим средством. Они поднимаются по двум безвкусным лестничным пролетам. Американец нервничает, то и дело задвигает очки на переносицу. Он месяцами представлял себе эту встречу, но договорился о ней через переписку только в последние несколько недель; теперь она становилась реальной. Вдруг провожатая встает перед ним, и он оказывается в большом зале с множеством сидящих женщин.
– Мадам Дюфрен, ваш посетитель.
Оглядываются все старушки. Он паникует; понятия не имеет, как она выглядит. Затем от окна машет рука.
Грандиозный в прошлом зал обветшал до казенной плачевности. Американец осторожно пересекает его, огибая мокрые места и оброненные предметы, придающие новый узор вытоптанному ковру. Она более хрупкая, чем он ожидал, дважды обернута тяжелой шалью, в то время как улицы снаружи заливает солнце.
– Мадам Дюфрен, доброе утро! Позвольте представиться, – начинает он.
Шарлотта слушает и по-доброму улыбается из-за неправильной точности его французского. Он притворяется, что старается завести вежливую беседу, но быстро устает от фарса и бросается к единственному своему интересу. Следующий час он сыплет бесконечными вопросами о Французе. Большинство из них для нее невразумительны. Она утомляется от стараний его понять, все более и более путаясь, чего он на самом деле хочет.
– Можно немного поговорить о последних днях в Палермо?
Она осознает, что американец не видит ее, не смотрит в глаза. Он в таком ужасе от того, как она опустилась, что даже не может встретить уставший взгляд собеседницы. Он окапывается в вопросах и неустанно давит.
– Правда ли, что он не мог уснуть в постели, что боялся из нее выпасть? Поэтому его нашли на полу рядом с вашей дверью?
Она вспоминает о гении того человека и знает, что не это нужно большому и рыхлому американцу. Для нее блеск Француза не в книгах или словах, а в моментах, когда он становился уникальным, вдохновленным, своеобразным человеком, который делал то, что любил больше всего. Она вспоминает, как он сидел за пианино, играл, импровизировал голоса. Он мог подражать всему на свете, от скрипа трамваев до рева экзотических зверей, от оперных див до обычных уличных певцов. Как же они оба смеялись – тогда, когда он еще мог смеяться.
– У вас остались фотографии из вашего времени вместе?
Этого она ожидала и достает из шали большой и мятый манильский конверт. Зарывается в него и вскоре извлекает снимок с замятыми уголками. Они позируют, как женатая чета: она сидит в кресле, он стоит за ним; ее доброта так и лучится, даже придает красоту ее встопорщенной шляпе, напоминающей подвернутую шейку мертвого лебедя. Американец загипнотизирован: это самое лучшее изображение его литературного героя, что он видел. Здесь стоит натянутый, безупречный человек точных, хотя и крошечных пропорций.
– Это чудесно, правда чудесно!
Она видит, как возбуждение зажигает в ее госте что-то еще – и тут вдруг мелькает сходство; на нем налет того же эксцентричного самовлюбленного динамизма. Этот незнакомец – ее единственный посетитель-мужчина, и он несет сходство с тем, кем так восхищается. Она оттаивает и расслабляется. Он слушает, как она начинает разворачивать объяснения, чем на самом деле были их отношения. В зале становится тихо; прекратился даже неумолчный кашель. Дамы незаметно тянут шеи к подробностям.
Перед уходом американец вспоминает о подарке, который принес для нее, и копается в чемодане. Вынимает шоколадки и спрашивает, могут ли они еще встретиться. Она довольна и говорит, что о большем и просить не может.
Они встречаются еще четыре раза; в последнем случае он уже навещает ее в собственной комнате элегантного частного пансиона, со смиренным достоинством принявшего ее последние дни.
Американец тяжело поработал с тех пор, как в первый раз оставил Шарлотту в ее плачевном ветшании. Он задумал этот переезд – и оплатил его сюрреализм. Связался со всеми, чьи мечты ходили по этой кривой литературной дорожке или кто публиковал и распространял эти пышные образы, и накопил достаточно денег, чтобы изменить ее последние годы. Теперь она светилась в своем отражающем окружении. Она просияла улыбкой, когда он пришел, и показала всю свою комнату, в том числе самое ценное имущество, последние девять лет пролежавшее взаперти на хранении. Ей хотелось рассказать все, но ему на самом деле не нужно было так много подробностей, а она уже столько позабыла. За годы не вымыло только радость и злобу; остальное отпало. Тем не менее они говорили часы напролет. Шарлотта наслаждалась обществом мягкого бесформенного человека и не обрадовалась его финальному прощанию; американец начал рыться в чемодане – и она поняла, что он уже ушел.
Словно в разочаровывающем номере горе-фокусника, теперь шоколадки превратились в книгу. Она уставилась на нее, пока он поправлял очки.
– Я думал, вам понравится: только что отпечатано, последнее издание.
Она взяла книгу; та казалась какой-то недоделанной – без корешка и твердой обложки.
– Это первая публикация в мягкой, – радостно сказал он.
Она поблагодарила и прижала ее к себе. Они распрощались, и он ускользнул, помахав ей из уменьшающегося коридора; она знала, что больше никогда его не увидит. Прошла по мягкому ковру и легла на постель, подложив хрустящие белые подушки и погрузившись в размытые мысли о прошлом.
Голубь одолел ворона – по крайней мере, в последние дни. Она тяжело и догматично сражалась за эту победу. Его жестокость ранила, но и близко не так сильно,