— А вы, ваше благородие, куда изволите деньги класть, в случае выкупные, или по первой закладной, и затем по второй и по третьей и в окончательном смысле — из дворянского банка?.. в карман или в особенное какое бездонное место?..
Барин также не ожидал этого вопроса и остановился в недоумении, глядя на явно и непритворно сердитое лицо человечка. Он было хотел что-то сказать, но его перебил совершенно посторонний голос. Во всю глотку кто-то прокричал басом:
— Чего ты? Это мы в карман норовим копейку залучить, а они — всё за галстух прячут! Аль ты не знал? Чудак!
Публика, чуявшая, что начинается неласковый разговор и чувствовавшая себя неловко, вдруг разразилась дружным и громким хохотом. Барин не только не потерялся от этого взрыва смеха, но догадался и сам присоединиться к развеселившейся толпе и тоже громко захохотал:
— Превосходно! Вот это умно!.. Ха-ха-ха! Действительно, брат, не мастера мы с деньгами орудовать! Иной мужик с двугривенным обдерет всю деревню, а мы с сотнями тысяч не сумели нажить рубля и не изловчились содрать ни одной человеческой шкуры. Совершенно, совершенно верно — и как умно!
Повеселел от этой неожиданной выручки и человечек «по хлебной части». Выбросив за борт последнюю горсть остатков от подсолнухов, которые оставались еще в кармане пиджака, он сел на лавочку, стал вертеть папиросу и серьезным тоном заговорил:
— Умно!.. Ишь, как ему удивительно показалось — мужик и может умно говорить! А ты думал (барина, к которому человечек по хлебной части, очевидно, обращал свою речь, на этот раз не было на площадке) — а ты думал у вас ум-то? Ваш ум какой? Пошёл в банк в январе да в июле, нарезал себе мешка два хорошего купону — вот и ум тут весь твой! Кабы нашему брату, бедному человеку, ход был к свету, мы бы оказали свой ум — не беспокойтесь, сделайте одолжение… Извольте-ко почитать про министра Ломоносова, как он достиг высшей степени, — а был простой лапотник… А нониче швейцар какой-нибудь учебный действительно тебе нос сломает дверью, только сунься поучиться… «Пшел, невежа, нищий!» В газетах-то вон какую прокламацию опубликовали: сколько, говорит, у тебя комнат, кучеров, поваров, калош, галстуков и штанов… А у меня одни штаны-то, и в таком случае я всю жизнь должон быть в полной тьме, как свинья не смею поднять головы кверху… Грабите, шкуру дерете, — да! Чего нам делать? Коли одну шкуру чужую предоставляете нашему брату? Чего мне делать? Я слепой щенок, у меня и глаз нету… «Грабитель-невежа!» — вот наш аттестат… А вон мадам в Соболевском переулке в Москве действительно имеет шестнадцать комнат с мезонином — и ей доверие… От полиции на лучшем счету; воспитает сынка, потихоньку от своего здания, может вывесть его на высокую ступень, — нашего же брата будет в тюрьму сажать за кражу… А откуда я пять комнат возьму? Конечно, должон воровать, ежели добром не дают… Нет за нас, темноту, нету защитника! Теперича к ученью не то что мы, деревенщина, — а и прочих сословий люди не могут приткнуться, а уж наш брат так всю жизнь, веки вечные, и оставайся скотом!.. Вот тебе рубль, иди в кабак, слушай шарманку, пей и помирай, — всё тут! И детям нашим тот же результат, и навсегда!.. Заступиться за нас некому! Некому, господа, заступиться за нас! Слышите? Некому! Некому за нас, бедных, заступиться, братцы вы мои, — вот в чем! — а башка у нас существует на своем месте — вот она! видишь! пощупай! Ты думаешь, это арбуз или камень?.. Голова, ей-богу же, человечья, пред богом уверяю вас!
Хорошо и душевно сказал все это человечек «по хлебной части». Душевность его речи мешала ему справиться с папиросой, которую он принялся делать по уходе барина, — руки у него тряслись. Публика ему, видимо, сочувствовала, хотя он и не обращался к ней; Сосредоточив свое внимание, по-видимому, только на папиросе. Наконец она была готова, и он дрожащими руками закурил ее.
— Так-то! — сказал он в заключение. — Живи под полом, в норе, и тем будь доволен!
— Правда, правда!
— Ты-то что скучаешь? Тебе-то что? У тебя все-таки, если ты мужик, у тебя есть лоскут… картошка… А ты посмотри на нашего брата.
Эти слова произнес, подходя к человечку по хлебной части, по-видимому отставной полицейский чиновник: желтый кант его фуражки и пальто обличали его служебную специальность, а крайняя поношенность полицейской одежды, отсутствие кое-где пуговиц и вообще унылый и изнуренный вид — говорили о его бедности и, стало быть, об отставке.
— Я семнадцать лет тер лямку становым приставом — н вон видишь, — сын мой стоит?.. Я его везу обратно, назад, — его отказались принять в гимназию, — он не обеспечен, для него не может быть никакой карьеры, кроме как в сапожники… Это мне доказали как дважды два… Он отпет навсегда!.. Понимаешь ли? А он у меня одна надежда, — он последний, единственный мальчик… У меня, кроме его, четыре взрослых дочери… а сам я болен, потерял место, — и вот порадуйся!..
— Да чего!.. — сказал человечек, махнув рукой, — говорить не остается.
— Я, — продолжал становой, — и место-то и здоровье-то потерял на службе… Ведь наше дело каторжное! Ведь нашему брату прямо на рожон лезть надо… Не отдает мужик денег — надо вырвать их вот этими руками, прямо из горла выдрать… Ведь имущество описываешь иной раз — сердце разрывается, — а нельзя! Дерешь с него без снисхождения. Надо пить-есть. Семейство! В нашем уезде одних сопротивлений властям — счету нет; откровенно сказать, еще во множестве мест не вручены крестьянам даже владенные записи… Надо бы подождать, поразобрать как должно, да тогда уже и взыскивать… Но это дело не наше. Пришлют бумагу, надобно исполнять — и лезешь, лезешь прямо на вилы… Сколько раз жизнь на волоске висела… Однажды бабы меня спасли от явной смерти: «Вались в телегу, мы на тебя сядем и вывезем». И навалилось на меня шесть баб! Уселись, песни заиграли, как ни в чем не бывало, вывезли меня за пять верст в лес, — а я уже без чувств! Едва не задохнулся, и все внутренности повреждены от тяжести… Легко ли — шесть тетех! Да и за то спасибо — хоть жив-то остался! Жив-то остался, — а с тех пор и чахну и таю… Неисправности пошли, потом — подвели, а потом, как водится, и упекли… Стал не нужен. Полтора года ищу места — все занято… Всю жизнь бился, совесть свою уничтожал, думал, что по крайней мере семью обеспечу, что дети не будут так себя тиранить, как тиранил отец… Да, наконец, просто думалось, хоть кусок хлеба будет… А вместо того — извольте получить камень, а сыну вашему — нет ходу! вороти назад, в сапожники!.. И это меня, родного отца, при моем же ребенке убеждают ласковыми словами, что он уже пропащий, что ему не видать света, как своих ушей, что ему надо спешить — спешить в сапожники-то попасть, а то и этого не будет! Право, яду бы давали без разговору!.. Ласковыми словами, с экивоками, с рукопожатиями, с соболезнованиями, с вежливостью (прошу садиться! на этот, на мягкий стул… папиросу?) приговаривают малого ребенка к гробу, доказывают ему, что по расписанию для него всего приличнее и выгоднее заблаговременно лечь в могилу! Где же у них бог-то!
— В портмонете, — больше у них никакого бога нет. Это верно…
В средине монолога, который произносил отставной становой пристав, его мальчик, стоявший поодаль спиной к нам, стал оглядываться, потом, поняв, что речь идет о нем, отошел подальше, потом еще подальше и, наконец, горько всхлипывая, убежал на другой конец парохода…
— Громко вы… о могиле-то!.. — сказал вновь появившийся среди речи станового барин… — Это его тронуло…
— Как не тронуть… Мальчик в полном отчаянии… Ведь вы подумайте только: ему, юной душе, доказывают, что он зачислен, по таким-то и таким-то обстоятельствам, в разряд людей, которые обречены на погибель!.. Когда это говорились проповеди на такие темы? Конечно, я неосторожно… при нем… Но я сам в отчаянии!.. Я служил бесстрашно… Не думал о себе… греха принял много на свою душу… и моему ребенку рекомендуют могилу?..
— Но позвольте! — мягко заговорил барин с явным желанием успокоить взволнованного отца. — Все это так… все верно. Но согласитесь, что должен же быть положен предел развитию чиновничества? Оно съедает восьмисотмиллионный бюджет! Что же будет, если количество людей, стремящихся жить жалованьем, вынудит на постоянное изобретение новых должностей и, стало быть, новых налогов? Ведь правительство…
Со всех сторон послышались протестующие возражения, — но все они были тотчас же прерваны резкими, торопливыми, звонкими словами неожиданно заговорившего старика, по виду напоминавшего иконописные изображения.
— Без должностей проживем, без бога не проживем, господин барин! Это мы понимаем, что правительству трудно! Не надобно нам должностей! Благодарим! Господь нас питает без жалованья! Брюхо у нас не голодно — душа голодна!.. Премудрости божией мы не видим и не постигаем — ее нам давайте! Зачем она от нас сокрыта? Давайте нам ее без правов!.. Вы вот изволили говорить, — и он вот тоже упоминал (старик указал на человечка по хлебной части), — что живем грабежом нуждающегося человека, шкуру дерем?.. Дерем! Дерем шкуру! Потому во тьме живем, в невежестве и грязи. Я деру шкуру для семейства, не знаю способов жизни. Но я надеюсь, что семейству будет светлей жить, оно добром искупит мои грехи… Учите нас добру! Мы ведь свиньями живем, нам премудрость божия — тайна… Что же я без познания премудрости божией? Труп смердящий, гроб гнилой! Довольно, — напились мы, наелись, наворовались, налгались, надрались, наскандальничали, наразвратничали! Довольно нам трактиров, нумеров, бань, арфисток и всякого пьянства и распутства… Отпустите чего-нибудь побольше! Мала очень порция — на всю-то землю! В ней ведь сотни миллионов людей!.. Я сам, каков я ни на есть, а пойду к высшему начальству, паду в ноги ему и возопию…