снял свою кожаную шапку с огромным козырьком сзади, бросил ее вверх и неистовым голосом принялся кричать: «Уре! Уре!», и толпа опять принялась кричать: «Уре!»
В это время из дверей Old Bailey вышли под прикрытием полиции присяжные. Народ их встретил с непокрытой головой и с бесконечными криками одобрения. Дороги им не приходилось расчищать полицейским – толпа сама расступилась; присяжные пошли в таверну на Флит-стрит, народ пошел их провожать, новые толпы по мере того, как они проходили, кричали им ура и бросали шляпы вверх.
Это было часу в шестом; в семь часов в Манчестере, Нью-кастле, Ливерпуле и пр. работники бегали по улицам с факелами, возвещая жителям освобождение Бернара. Весть эту сообщили по телеграфу их знакомые; с четырех часов толпы стояли у телеграфических контор.
Вот как Англия отпраздновала новое торжество своей свободы!
После палмерстоновского поражения за Conspiracy Bill и неудачу дербитов в деле Бернара процессы, затеянные правительством против двух брошюр, становились невозможными. Если б Бернар был обвинен, повешен или послан лет на двадцать в депортацию и общественное мнение осталось бы равнодушным, тогда было бы легко принести на заклание, для полноты жертвы, двух-трех Исааков книгопечатания. Французские агенты уже точили зубы на другие брошюры и в том числе на «Письмо» Маццини.
Но Бернар был от суда освобожден, и это не все. Овация присяжным, восторженный шум в Old Bailey, радость во всей Англии не предсказывали успеха. Дело брошюр перенесли в Queen’s Bench.
Это был последний опыт обвинить подсудимых. Присяжные Old Bailey казались ненадежными, жители Сити, строго держащиеся своих прав и несколько оппозиционные по традиции, не внушали доверия, присяжные Queen’s Bench из Вест-Энда – большей частью богатые торговцы, строго придерживающиеся религии порядка и традиции наживы. Но и на это jury[548] трудно было считать после вердикта портного.
К тому же вся пресса в Лондоне и во всем королевстве, за исключением нескольких заведомо подкупленных листов, восстала, без различия партий, против посягательства на свободу книгопечатания. Сбирались митинги, составлялись комитеты, делались складки для уплаты штрафов и проторей, если бы правительству удалось осудить издателей; писались адресы и петиции.
Дело становилось труднее и нелепее со всяким днем. Франция в широких шароварах, couleur garance[549], в кепи несколько набок, с зловещим видом смотрела из-за Ламанша, чем кончится дело, предпринятое в защиту ее господина. Освобождение Бернара ее глубоко обидело, и она вынимала из ножен свой тесак, ругаясь, как капрал.
Пуще сердце замирает,Тяжелей тоска…
С серебряной бледностью смотрел капитал на правительство – зеркальное правительство отразило его испуг. Но до этого нет никакого дела Кембелю и судебной власти не от мира сего. Она знала одно, что процесс против свободы книгопечатания противен духу всей нации и строгий приговор лишит их всей популярности и вызовет грозный протест. Им оставалось приговорить к ничтожному наказанию, к фардингу королеве – к одному дню тюрьмы… А Франция-то, с кепи набекрень, приняла бы такое решение за личную обиду.
Еще хуже бы было, если б присяжные оправдали Трулова и Тхоржевского, тогда вся вина пала бы на правительство – почему оно не велело лондонскому префекту или лорду-мэру назначить присяжных из service de süreté[550], по крайней мере из друзей порядка… Ну, и вслед за тем:
Tambourgi! Tambourgi! they larum afar…[551]
Это безвыходное положение очень хорошо понимали министры королевы и ее атторней, может быть, и они что-нибудь сделали, если б в Англии вообще можно было делать то, что англичане называют коуп дете, а французы – coup d’Etat, а пример к тому же извертливого, двужильного, неуловимого молодого-старого Палмерстона был так свеж…
Что за комиссия, создатель,Быть взрослой нации царем!
Пришел день суда.
Накануне наш Боткин отправился в Queen’s Bench и вручил какому-то полицейскому пять шиллингов, чтобы он его завтра провел. Боткин смеялся и потирал руки, он был уверен, что мы останемся без места или что нас не пропустят в дверях. Он одного не взял в расчет, что именно дверей-то в залу Queen’s Bench’a и нет, а есть большая арка. Я пришел за час до Кембеля, народу было немного, и я уселся превосходно. Смотрю, минут через двадцать является Боткин, глядит по сторонам, ищет, беспокоится.
– Что тебе надобно?
– Ищу, братец, моего полицейского.
– Зачем тебе его?
– Да он обещал место дать.
– Помилуй, тут сто мест к твоим услугам.
– Надул полицейский, – сказал Боткин, смеясь.
– Чем же он надул, ведь место есть.
Полицейский, разумеется, не показывался.
Между Тхоржевским и Труловым шел горячий разговор, в нем участвовали и их солиситоры, наконец Тхоржевский обратился ко мне и сказал, подавая письмо:
– Как вы думаете об этом письме?
Письмо было от Трулова к его адвокату: он жаловался в нем на то, что его арестовали, и говорил, что, печатая брошюру, он вовсе не думал о Наполеоне, что он и впредь не намерен издавать подобных книг; письмо было подписано. Трулов стоял возле.
Советовать Трулову мне было нечего, я отделался какой-то пустой фразой, но Тхоржевский сказал мне:
– Они хотят, чтоб и я подписал такое письмо, этого не будет, я лучше пойду в тюрьму, а такого письма не подпишу.
«Сайленс!»[552] – закричал huissier; явился лорд Кембель. Когда все формальности были окончены, присяжные приведены к присяге, Фицрой Келли встал и объявил Кембелю, что он имеет сообщение от правительства. «Правительство, – сказал он, – имея в виду письмо Трулова, в котором он объясняет то-то и то-то, и приняв в расчет то-то и то-то, с своей стороны, от преследования отказывается».
Кембель, обратившись к присяжным, сказал на это, что «виновность издателя брошюры о tyrannicide’e несомненна, что английский закон, давая всевозможную свободу печати, тем не менее имеет полные средства наказывать вызов на такое ужасное преступление и пр. Но так как правительство по таким-то соображениям от преследования отказывается, то и он готов, если присяжные согласны, суд прекратить; впрочем, если они этого не хотят, он будет продолжать».
Присяжные хотели завтракать, идти по своим делам и потому, не выходя вон, обернулись спиной и, переговоривши, отвечали, как и следовало ожидать, что они тоже согласны на прекращение суда.
Кембель возвестил Трулову, что он от суда и следствия свободен. Тут не было даже рукоплескания, а только хохот.
Наступил антракт. В это время Б<откин> вспомнил, что он еще не пил чаю, и пошел в ближнюю таверну. Черту эту я особенно отмечаю как совершенно русскую. Англичанин ест много и жирно, немец много и скверно, француз немного, но с энтузиазмом; англичанин сильно пьет пиво и все прочее, немец пьет тоже пиво да еще пиво за все прочее; но ни англичанин, ни француз, ни немец не находятся в такой полной зависимости от желудочных привычек, как русский. Это связывает их по рукам и ногам. Остаться без