Именно тут, в этом полутемном сарае, начала она, Марфа, понемногу представлять себе войну не как только то, что было у нее перед глазами, но как огромное целое, всех деталей которого не окинешь даже самым дальнозорким взглядом.
За столами не так уж много разговаривали о происшествиях ближних участков фронта. Гораздо более интересовало людей всё, что происходило там, совсем вдали — под Тихвином, на подступах к Москве, около Ростова. Выходило так, что всё это дальнее имело прямое значение для сражающихся здесь, всё это помогало им, вселяло в них то радость, то заботу.
Марфа не могла забыть, как однажды во время ужина в помещение камбуза вбежал взволнованный до предела военком, вскочил на скамейку и долго не мог начать говорить, так у него дрожал голос... Все оставили бачки, в тревожном ожидании поднялись над своими местами. У Марфы душа ушла в пятки... И вдруг оказалось, что по плану ставки Верховного Командования Красная Армия нанесла врагу страшный удар под Москвой...
Началось что-то необыкновенное. Люди обнимали друг друга, целовали. Марфа подумала, покрепилась немного, да и расплакалась от непомерного общего счастья.
Потом ради такого праздника устроили внеочередное кино. Показывали, конечно, единственный фильм, который вообще имелся к этому времени в «Лукоморской республике» — «Маленькую маму» с Франческой Гааль; но тогда этот фильм и в шестидесятый раз смотреть было радостно.
Впрочем, месяц, пожалуй, спустя в этом же сарае она увидела совсем другой фильм. Он назывался так: «Разгром немцев под Москвой». Его привезли специально из Ленинграда, и части буквально дрались за право его раньше смотреть.
Все с замиранием сердца следили, как на экране из гущи леса вздымались закамуфлированные стволы орудий, как гремели первые залпы наступлений, как бежали, теряя вооружение, закутанные в какое-то тряпье «фридрихи», то есть «фрицы», как они, жалко поднимая руки, кричали: «Гитлер — капут!»
Но Марфе больше всего запомнилось другое.
Вдруг увидела она перед собой что-то до боли знакомое: стену Кремля и мавзолей, и трибуну, и войска, идущие парадом по темноватой в ноябре Красной площади, и такую известную, такую родную станцию метро «Маяковская» и между ее нержавеющими колоннами — Сталина. Сталин говорил... И вот еще раз, вторично, она услышала из его уст те самые слова, которые донеслись до нее впервые шестого ноября по радио:
«Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они её — тут он сделал коротенькую многообещающую паузу, — они ее... получат!»
На следующий день Марфа принесла от старшины особое и сравнительно простое задание: находясь на «точке», расположенной даже несколько в тыл от наших передовых частей, она должна была держать под обстрелом тропинку, которая вела к выдвинутому врагом вперед новому наблюдательному пункту, у болотца. Надо было доказать им, что лучше им этот пункт оставить... Опасности тут снайперу не грозило никакой, и Марфа с удовольствием повесила на гвоздь в кубрике и свой автомат и ручные гранаты: «не тащить лишнего!»
Она лежала на «точке», следя за попытками немцев пробраться к очень интересовавшему их НП, и изредка постреливала, даже без особого старания непременно попасть: сегодня не это было важно. На нее напало мечтательное настроение, она смотрела вдаль перед собой и старалась представить себе, как там, за этими холмами, простирается захваченная врагом страна, а дальше за нею — тоже такой фронт, только Волховский... И там, на этом фронте, тоже сейчас ветер несет легкую поземку; там тоже лежат такие же снайперы, как она. Ее выстрелы помогают им; их работа нужна для нее... А еще дальше тянется уже не тронутая никем Россия, бегут рельсы, со столба на столб перекидываются провода. И за ними, наконец, поднимаются стены московских домов, высится Кремль, и в нем, в большом кабинете, за широким столом, стоит, смотря на зеленую карту, тот человек, который вчера ей, ей самой, прямо в лицо, еще раз приказал быть «истребителем». Он стоит, склонясь, потом поднимает лицо и смотрит, сквозь сотни километров, прямо на нее, на Марфу. Смотрит и чуть улыбается из-под усов, точно говорит: «Трудно, девушка? Верю! Очень трудно. Мне тоже не легко порой... Что сделаешь? Нужно...»
Если бы... Если бы только она могла ему сказать всё, что думала!
В этот день Марфе не удалось поразить ни одного врага; но задание она выполнила отлично: после двух или трех попыток фашисты махнули рукой на этот свой НП. Наши бойцы могли теперь спокойно соорудить под самым носом у них один очень важный дзотик.
Рано освободившись, Марфа явилась в Усть-Рудицу, доложила о выполнении задания (Бышко задержался на своей «точке») и направилась к себе.
И вот, едва она вошла в низенькую милую дверь кубрика, едва хотела, как обычно, сказать в его теплую темноту: «Ну, девы! Привет от бывших фрицев! ..» — как навстречу ей кто-то вскочил с койки, кто-то бросился к ней, чьи-то руки обняли ее:
— Марфушка, родная!
— Ася! — взвизгнула и она сама. — Асенька! Лепечева!
Глава LIV. ЛИЗА МИГАЙ ИДЕТ СВОЕЙ ДОРОГОЙ
В те редкие мгновения, которые Лизонька Мигай, к общему удивлению, называла теперь своим «отдыхом», совершенно незнакомое состояние охватывало ее. Раньше ей никогда не приходилось переживать ничего подобного.
Теперь давно уже не случалось ей, как бывало когда-то, ложась вечером в аккуратно постланную кровать, помечтать на сон грядущий, положив приятно утомленную за день голову на чистую прохладу подушки.
Раньше — там, в «Светлом» — она каждый день, прежде чем заснуть, лежала неподвижно в строгом и милом молчании лагерной спальни. Окна, по раз навсегда установленному Марьей Михайловной правилу, были во всякую погоду раскрыты настежь. Вольный ветер осторожно шевелил цветы и травы собранных за день ребятами букетов. Добродушный летний дождь плющил иной раз мягкими струями по песчаным дорожкам линейки, по плотному грунту волейбольной площадки, по жести водомера и по железу крыш.
Иногда далеко за полночь на половине неба играли зарницы... Пахло знойной сушью или, наоборот, влагой — от близкого озера. Где-то в бревенчатых стенах дремотно, как засыпающие дети, попискивали лагерные лужские сверчки. И тут же рядом, в соседней комнате, что-то неразборчиво бормотали во сне «младшие»...
Хорошо, очень хорошо, светло и спокойно мечталось тогда.
Лизонькины глаза были полуоткрыты в сумрак. Бесконечные цепи зыбких, но очень дорогих образов проходили перед нею. О чем грезила она? Обо всем, конечно... Но больше всего хлопот было у нее тогда с историей... С историей мира!
Мир плохо жил до Лизы. В нем всегда, во все века, было слишком мало радости, чрезмерно много несчастья, зла, горьких слез, боли... Зачем это так?
Будущее — исправимо; вот как раз теперь, очень скоро, мы окончательно переделаем его; это Лиза знала твердо. Но как быть с тем, что уже прошло? Ведь оно — тоже было! И по ночам, на свободе, девочка властной рукой переделывала и перекраивала на свой лад всю протекшую жизнь человечества.
Дела у нее было — непочатый край, но она поспевала всюду.
Свирепые кочевники, приторочив к седлам, увозили в ночные степи рыдающих русских полонянок. Так было когда-то...
Но на полудиком коне неслась теперь за ними вслед она, Лиза. Молнией налетала на хищников между ковыльных холмов, выручала далеких сестер своих. И злые обидчики вихрем уносились от нее в озаренную заревом даль...
В далеком Риме на Площади цветов высился во время оно сложенный из смолистых горных дров костер. Стража вела к нему высокого человека с бледным лбом, с глазами пламенными и мудрыми, ясно горевшими меж спутанных волос.
Да, они сожгли Джордано Бруно! Но никто не мог помешать Лизе Мигай летней ночью перенестись туда, в тысячу шестисотый год, навербовать в окрестных горах горсточку свободолюбивых юношей, ударить с ними на Рим и в роковой день семнадцатого февраля спасти мыслителя от страшной казни...
Итальянское вешнее солнце било бы с ясного неба. Ползучие гирлянды глициний свешивались бы с оград. Она ехала бы рядом со спасенным на мягком сером ослике посреди ликующей толпы... И слезы счастья текли бы у нее по щекам, а она старалась бы не плакать — радостная, гордая, отважная...
Она была повсюду; она помогала каждому, кто был достоин помощи.
История и поэтические вымыслы сливались у нее в душе. Мужественный облик Анжольраса, нарисованный Виктором Гюго, складка скорби на чистом лбу Овода были ей так же близки и дороги, как суровый профиль Пестеля, как открытое лицо Чернышевского. Маленький вымышленный Гаврош нуждался в защите не меньше, чем настоящие люди — Котовский, Дундич, Чапаев, Лазо.
Нет, конечно, она никому не говорила об этих своих ночных грезах. Она, такая слабая, болезненная девушка! ..
Никто, разумеется, не стал бы над ней смеяться... Ей самой было нестерпимо знать, что всё это не для нее, не по силам ей. Об этом она могла только мечтать...