Самой старшей из блиндажа, тридцатитрехлетней Быковой надо было написать заявление, чтобы сына приняли в морское училище. Дубнов доставал из полевой сумки бумагу и авторучку, садился на нары и с места в карьер принимался писать: а кто же напишет, ежели не комсорг? .. Он-то знал беды и радости каждого бойца в батальоне!
В любое время дня и ночи можно было видеть комсорга торопливо бегущим куда-то по глубоко втоптанным в снег тропинкам вокруг Усть-Рудицы. Он делал политинформации в дзотах переднего края; он проводил туда, к бойцам приезжающих лекторов и артистов. Самой глубокой ночью, если заглянуть в землянку, где он жил и где вместе с ним помещались радисты, можно было увидеть комсорга, такого же бодрого, такого же свежего, как среди дня... Сидя у стола, в свете соляровой коптилки, комсорг в три, в четыре часа ночи «ловил» то Ташкент, то Свердловск, то Новосибирск... Газеты приходили с опозданиями; а разве в такие дни могли бойцы жить без сводок, без сведений обо всем, что происходит в стране?
Так это всё было. И когда по утрам Марфушка, войдя в камбуз, видела рядом с Бышко узенькую хрупкую фигуру Дубнова, видела пустой левый рукав его кителя, пришпиленный булавкой, видела его еще не по-мужски нежное, юношеское, радостно улыбающееся ей навстречу лицо, она всякий раз умилялась: «Товарищ политрук! — тоже улыбаясь, говорила каждое утро она. — Ну зачем вы опять? Пошли бы лучше... отдохнули... Мы же и так всё знаем!»
Но Федор Дубнов только взмахивал своей единственной рукой. «После войны, Хрусталева, после войны! Вот, допустим, сегодня — мир, а назавтра я как залягу... Месяца на два или на три! . . Ну, вот, Хрусталева, принес я тебе такие интересные сведения... Получили мы письмо из Загорского района Горьковской области. От загорских комсомолок. Там есть один знаменитый завод. Они там работают; так представь себе, что они пишут нам?»
Оказывается, в какой-то газете загорские комсомолки нашли фотографию: «Девушка-снайпер Марфа Хрусталева, ленинградка, на счету которой несколько вражеских солдат...». «Вот, подумай только: наверное, кто-нибудь из газетчиков напечатал, а ты и не знаешь... Но дело не в этом! Дело в том, что они повесили эту твою фотографию у себя между станками. Понимаешь? И пишут: «Мы обещаемся здесь, в тылу, работать так же самоотверженно, как наша фронтовая сестрица Марфушенька на передовой позиции. И мы хотим, чтобы она про это знала и чувствовала, что мы за нее переживаем каждую ее геройскую победу... И мы очень ей удивляемся и гордимся!»
Когда в самом начале января комсорг принес первое такое письмо, Марфушка расстроилась ужасно. Она покраснела, как огонь; ей стало непереносимо совестно. «Сумасшедшие девчонки! — ахнула она. — Да кто же это им позволил? .. Да разве можно так?»
Но политрук Дубнов отвел ее в сторону и, усадив на лавочку, долго говорил с ней. Он прикидывал всё и так и этак. Да, конечно; как-нибудь особенно заноситься со своими делами Марфе Хрусталевой пока еще оснований особых не было... Что говорить, она сама видит: все вокруг, так же как она, воюют, так же рискуют собой, так же переносят все трудности. А в самом Ленинграде что людям приходится терпеть? Вот то-то! Значит, хорошо, если она смутилась от такого внимания... Девушки и женщины, которые писали это, сами не меньше заслуживают его.
Это всё так... «Но, с другой стороны — очень хорошо, Хрусталева, что им попалась твоя фотография! Хорошо, что они увидели в тебе, в Марфе, пример для себя; что образ девушки-бойца засиял для них таким чудесным светом. Этого сияния, Хрусталева, от них отнимать теперь уже нельзя! Надо нам с тобой сесть в свободную минутку да подумать, как и что им ответить. Вон они пишут, просят прислать им карточку получше: та — очень неясная. Я скажу Можанету: пусть он снимет тебя как следует быть... А самое главное, ты вот что имей в виду, Хрусталева. Раз уж тыловые подруги про тебя так хорошо думают, так эту их любовь, эту их веру ты уже должна поддержать. На все сто процентов! Они комсомолки, Марфуша, и ты комсомолка... Не оправдать их чувств тебе теперь уж, ну, никак нельзя...»
В тот первый день Марфа, попросту говоря, испугалась этой новой, великой ответственности... До сих пор всё было как-то легко, как-то само собой. Ну да, лежала на «точке»; ну, верно, стреляла. И неплохо... Но ведь при чем же тут она, раз у нее такая уж способность?
Что не боялась-то? Да как не боялась? Отлично побаивалась! Но Марья Михайловна, разве она подчинялась страху? А Тихон Васильевич? А подполковник? А Валечка Васин? А Бышко? Нет, ничего не было в ее делах особенного...
С тех пор прошло уже немало дней. Она немного привыкла к таким письмам; но всё-таки ей было неловко получать их.
Повидимому, ее фотография широко разошлась в глубоком тылу, по стране. Отовсюду — с Урала и из Сибири — приходили на ее имя разнообразные конверты. Чьи-то неведомые руки писали ей наивные стихи, вырисовывали на клочках бумаги смешные и трогательные рисунки. Совсем маленькие малыши предлагали ей вечную дружбу, обещались учиться на круглые пятерки, как, наверное, училась до войны она. (Марфа только смущенно вздыхала, читая это.) Пожилые женщины рассказывали о себе: одна стала пасечницей, потому что ее «дед» опять ушел на железную дорогу вместо сына-солдата; другая исполняла за мужа должность лесника в какой-то даче «Мокрое Харайлово» и даже убила недавно волчонка-переярка; обе звали ее в гости к себе после войны. Пришло письмо от двух молодых учлетов. Учлеты прислали фотографию: два удивительно здоровых парня смотрели с нее на Марфу светлыми юношескими глазами, немного обалдело, как на начальство. И с каждым таким письмом Марфа всё сильнее чувствовала: нет, ничего не поделаешь, — теперь хоть умереть на месте, но стать именно «такой»! В одиночку это было бы просто невозможно; ничего не получилось бы... Но если заодно с Дубновым, с Бышко, с товарищами... Да, теперь она начинала понимать, что значит слово «комсомол» — звучное, грозное и бесконечно теплое, родное слово. Оказывается, быть комсомолкой и необыкновенно хорошо, и в то же время так трудно!
Николай Бышко каждый раз с одинаково придирчивым вниманием тщательно проверял Марфино снаряжение. Он пробовал, достаточно ли затянут ремень, удобно ли подвешены гранаты и лопатка, в порядке ли затворы у «личного оружия». Марфа отлично понимала, — найди он самую малую «слабинку», мельчайший недостаток во всем этом, он не пустил бы ее на «точку».
Но совершенно так же понимала она и другое: Дубнов, комсорг, ничуть не менее внимательно проверял ее с другой точки зрения, так сказать, изнутри. Он вроде как по-дружески болтал с ней о том, о сем, но его голубые большие глаза пытливо заглядывали ей в душу. И она чувствовала: заметь Дубнов в свою очередь в этой душе «слабинку», ей бы тоже пришлось в тот день остаться на месте... Хорошо, что никаких слабин у нее пока не находилось!
Потом комсорг, крепко пожав им руки, поговорив в особицу о чем-то с Бышко, мгновенно испарялся, точно его и не было. А они выходили, сразу же углубляясь в лес.
Удивительное дело: никогда раньше Марфа не обращала такого внимания на лес, на ночь, на снег, на небо, на звезды! Подумать хорошенько, — она даже и не видывала до войны ни разу таких поздних, совсем предутренних звезд! А теперь они уже стали казаться ей очень милыми, давным-давно знакомыми, даже родными.
Вон влажно и трепетно пульсирует над соснами синий и алый, как драгоценнейший из камней, Сириус. Он полезен тем, что всегда стоит на юге, только на юге. Значит, по нему можно узнавать, — где что.
Вон две совсем капельные звездочки в хвосте Большой Медведицы: одна всё-таки поярче, а другая — еле заметная. Оказывается, и их тоже как-то зовут: одну — Алькор, другую — Мицар. Побольше и поменьше, они идут рядом, всегда рядом, точь-в-точь вот как она и грузный заботливый Бышко. Марфа как-то сказала Бышко об этом своем наблюдении. К ее удивлению, старшина ни с того, ни с сего внезапно сконфузился, смутился:
— Вы, Викторовна, тоже уж... надумаете! — недовольно пробормотал он. — Ну якая же с менэ гвездочка? Это ще с вас, да в мирное время, то мабудь и состроилось бы щось такэ, а с нашего брата — ни!
Ужасно он смешной всё-таки, этот Бышко, но хороший!
Так вот они идут, хорошие... Снег хрустит, хрустит... Деревья стоят тихо; но от времени до времени, она сама слышала: они кряхтят, сосны. А в самом лесу — теперь Марфа убедилась в том — ничего страшного ночью нет, если бы, конечно, не фашисты, — очень тихо всё, очень ясно. Чуткий, настороженный покой. И так красиво!
Первую половину дороги можно спокойно разговаривать, и они говорят обо всякой всячине: чаще всего о том, что будет после войны, после победы.
Тут всё заслуживает обсуждения и спора. Во-первых, они никак не могут сговориться, когда война окончится. Марфе хотелось бы, чтобы победа пришла, ну, скажем, в августе... Нет, еще позже... Чтобы ее демобилизовали уже после того, как она — вот такая, как сейчас, в краснофлотском обмундировании, с автоматом, с гранатами — взяла бы, да и пришла прямо в класс. На алгебру! Можно себе представить, что бы получилось!