Это обстоятельство и привело Непомука Шнейдевейна в Пфейферинг. Его сестра, семнадцатилетняя Роза, уже работавшая, так же как и брат Эцехиль, на год ее моложе, в оптическом магазине (тогда как пятнадцатилетний Раймунд еще учился в школе), с готовностью согласилась вести все хозяйство в отсутствие матери, так что — это нетрудно было предвидеть — времени присматривать за маленьким братом у нее, конечно, не нашлось бы. Изложив все это Адриану, Урсула писала еще, что пользующий мальчика врач считал бы весьма полезным для него воздух Верхней Баварии, и просила брата склонить свою хозяйку к мысли на некоторое время заменить малышу мать или, скажем, бабушку. Эльза Швейгештиль, разумеется, немедленно согласилась, тем более что за это ратовала Клементина; итак, в начале июня 1928 года Иоганн Шнейдевейн повез жену в Гарц, в то самое лечебное заведение близ Зудероде, где однажды так хорошо восстановилось ее здоровье, а Роза с братишкой отправилась на юг, чтобы оставить его в доме, ставшем вторым отчим домом для ее дядюшки.
Я не был свидетелем приезда брата и сестры на хутор, но Адриан живо описал мне эту сцену: как столпились вокруг ребенка все домочадцы — мать, дочь, сын, работницы и работники, с просветленными лицами, смеясь от радости и не в силах отвести глаз от прелестного создания. В первую очередь, конечно, женщины выбежали на крыльцо, всплескивая руками, обступили маленького гостя, ахали, любуясь на красавчика, призывали Иисуса Христа, Марию и Иосифа, причем сестра только снисходительно улыбалась, явно привыкшая к всеобщей влюбленности в братишку.
Непомук, или «Непо», как звали его домашние, или «Эхо», как он сам называл себя, едва выучившись лепетать, был одет по-летнему, в какой-то полукрестьянский костюмчик: белая шерстяная курточка с короткими рукавами, очень коротенькие полотняные штанишки, стоптанные туфли на босу ногу. И все-таки каждому казалось, что он видит перед собой эльфа. Изящная законченность маленькой фигурки на красивых и стройных ножках; обворожительнейшая, чуть удлиненная головка с ребяческой путаницей белокурых волос, с чертами хоть и совсем детскими, но на редкость завершенными и значительными, даже неизъяснимо прелестная, глубокая и в то же время задорная раскрытость ясно-голубых глаз с длинными ресницами, — нет, не одно это создавало впечатление сказки, прихода существа из маленького и хрупкого царства эльфов. Сюда примешивалось и то, как стоял, как вел себя этот ребенок среди обступивших его смеющихся, растроганных, охающих и ахающих взрослых, как он улыбался, не без кокетства, конечно, не без сознания своей обворожительности; его ответы и речи, мило поучительные и степенные, серебряный голосок и говор этого голоска с еще младенческими неправильностями — «носка» вместо «ножка» и ко всему этому отцовская, перенятая также и матерью, чуть задумчивая, чуть торжественно замедленная и важная швейцарская интонация, с раскатистым «р» и смешной запинкой между слогами: «слав-ный», «глав-ный». Свои слова этот человечек совсем не по-детски сопровождал пояснительными жестами крохотных рук, жестами очень выразительными, удивительно милыми, но часто не совсем оправданными, так что они скорее стирали, затушевывали значение того, что он говорил.
Вот беглое описание Непо Шнейдевейна, Эхо, как все, подражая ему, стали его называть, если только слово может хотя бы приблизительно воссоздать образ для тех, кто не видел его воочию. Сколько писателей до меня уже сетовали на неспособность языка к зрительному воссозданию точного и индивидуального образа! Слово создано для хвалы и прославления, ему дано дивиться, восхищаться, благословлять и определять явление через чувство, которое это явление пробуждает, но не заклинать, не вызывать его к вторичной жизни. И я лучше почту милого маленького героя этих глав не попыткой написать его портрет, а признанием, что и нынче, по прошествии семнадцати лет, слезы навертываются у меня на глаза при воспоминании о нем, воспоминании, которое в то же самое время наполняет мое сердце очень странной, эфирной, не совсем земной радостью.
Он отвечал на вопросы о здоровье матери, о поездке, о пребывании в большом городе Мюнхене, как уже сказано, с выраженным швейцарским акцентом, и в серебряный голосок его закрадывалось множество диалектизмов: «домок» вместо «домик», «ладненькое» вместо «красивое» и «чуточек» вместо «немножко». Кроме того, он часто вставлял «значит», к примеру: «Так, значит, было хорошо», — и т. п. Многое достойно сохранилось в его речи и от старинных оборотов: говоря, что он о чем-то позабыл, малыш употреблял выражение «запамятовал», а под конец заявил: «Ничего больше ведать не ведаю». Впрочем, это он, видно, сказал лишь затем, чтобы окончить «интервью», ибо с медовых его губок тотчас слетели следующие слова:
— Эхо думает, неладно все стоять во дворе. Пора ему в домок, поздравствоваться с дядей.
И он протянул ручку сестре, чтобы она ввела его в дом. В эту самую минуту на крыльцо вышел Адриан; он отдыхал, но, узнав о приезде племянницы, быстро привел себя в порядок и поспешил ей навстречу.
— А это, — сказал он, поздоровавшись с молодой девушкой и подивившись ее сходству с матерью, — а это, как видно, наш новый домочадец?
Он взял Непомука за руку и быстро заглянул в сладостную голубизну поднятых на него улыбающихся глазенок.
— Так, так, — произнес он и, неторопливо кивнув Розе, снова повернулся к мальчику. Ни от взрослых, ни от ребенка это движение не укрылось, и не только не дерзко, но умиротворяюще, с доверчивой лаской, так что все вдруг стало естественно, просто и дружелюбно, прозвучали слова Эхо, первые слова, с которыми он обратился к дяде:
— Гляди-ка, ты ведь рад, что я приехал.
Все рассмеялись, и Адриан тоже.
— Ну конечно, — отвечал он. — Я надеюсь, что и ты рад свести знакомство со всеми нами.
— Очень приятное знакомство, — ответил маленький эльф.
Взрослые уже опять готовы были прыснуть со смеха, но Адриан сделал им знак головой и приложил палец ко рту.
— Не надо смущать ребенка, — тихо сказал он. — Да и нет никакой причины для смеха. Как вы скажете, матушка Швейгештиль? — обратился он к хозяйке.
— Ровнехонько никакой, — ответила та преувеличенно твердым голосом и поднесла к глазам кончик фартука.
— Так пойдемте же в дом, — решил он и взял Непомука за руку. — Наверное, вы уже приготовили что-нибудь перекусить нашим гостям.
Он не ошибся. В зале с Никой Розу попотчевали кофе, а малыша — молоком и пирожками. Дядя его тоже сидел за столом и смотрел на малыша, который ел очень изящно и аккуратно. Адриан в это время хоть и спрашивал о чем-то племянницу, но плохо слушал ее ответы, поглощенный видом эльфа да еще старанием скрыть свою взволнованность и ничем его не вспугнуть. Напрасный труд! Эхо давно уже перестал смущаться молчаливым восхищеньем и устремленными на него взглядами. Но все равно грех было бы упустить благодарный взгляд этих глазок, когда ему подкладывали еще кусочек пирога или пододвигали варенье.
Наконец маленький человечек воскликнул «буде!», — что, как объяснила сестра, означало у него «я сыт», «довольно», «не могу больше», младенческое сокращение от «будет с меня», сохранившееся доныне. «Буде», — повторил он и, когда гостеприимная матушка Швейгештиль попыталась еще что-то ему подсунуть, с разумным превосходством пояснил:
— Эхо пора на бочок!
Он уже тер кулачками сонные глаза. Его уложили в постель, и, покуда он спал, Адриан в своей рабочей комнате беседовал с его сестрой. Она пробыла у них всего два дня: домашние обязанности призывали ее в Лангензальцу. Прощаясь с нею, Непомук всплакнул немножко, но пообещал быть умником, дожидаясь, пока она за ним не приедет. Боже мой, кто скажет, что он не сдержал слова! Да и вообще мог ли он его не сдержать! Он принес с собою нечто подобное блаженству — постоянную веселую и нежную согретость сердец — не только на хутор, но и в деревню, даже в городок Вальдсхут. Мать и дочь Швейгештиль, наслаждаясь восторгом, который он повсюду возбуждал, постоянно брали его с собой, для того чтобы он — у аптекаря, у бакалейщика, у сапожника — читал стишки, с выразительной замедленностью выговаривая слова и сопровождая их жестами, от которых глаз нельзя было отвести, стишки о сгоревшей Паулинхен и грязнуле Петере или об Иохене, как он, наигравшись, вернулся домой такой гряз-нущий, что госпожа ут-ка и господин селезень и даже сама те-тушка свинья только ах-нули. Пфейферингский священник, перед которым он со сложенными ручками, воздетыми почти до подбородка, прочитал молитву — старинную, необычную молитву, начинавшуюся словами: «Никто от смерти не уйдет», — от растроганности только мог проговорить: «Ах ты, Божье дитятко, благословенное», — после чего он погладил его по волосам своей белой пастырской рукой и подарил ему пеструю картинку с овечкой. Учитель сказал, что, после того как он с ним побеседовал, у него «душа просветлела». На рынке и на улицах каждый третий прохожий допытывался у фрейлейн Клементины или у матушки Швейгештиль, не с неба ли сошло к ним это дитя. Люди замедляли шаг: «Смотри-ка, смотри», — или шептали, почти как господин пастор: «Ну что за мальчонка, вот уж Божье благословение», — а женщин так и тянуло опуститься на колени перед Непомуком.