Голубов смелым стратегическим ходом почти отрезал чернецовцам путь к отступлению, с боков выставил заслоны и фронтальным ударом шел на полузамкнутого противника. Грохали батарейные залпы. Рокотали винтовочные выстрелы, будто по железной сковороде катилась дробь; крыла шрапнель измятые цепи чернецовцев, густо ложились снаряды.
– В це-е-епь!..
Григорий со своими сотнями ударил с фланга. Пошли было, как на учебную стрельбу, – не ложась, но какой-то ловкач-чернецовец, работавший на «максимке», так здорово полоснул по цепи, что казаки с большой охотой легли, трех потеряв из строя.
В третьем часу пополудни приласкалась к Григорию пуля. Раскаленный комочек свинца, одетый никелевой оболочкой, прожег мясную ткань в ноге выше колена. Григорий, ощутив горячий удар и знакомую тошноту от потери крови, скрипнул зубами. Выполз из цепи, сгоряча вскочил, резко мотнул головой, контуженной пулей. Боль в ноге усугублялась тем, что пуля не вышла. Была она на излете, когда щелкнула Григория, и, пробив шинель, шаровары и кожу, осталась остывать в пучке мускулов. Горячая плещущаяся резь мешала двигаться. Лежа, Григорий вспомнил наступление 12-го полка в Трансильванских горах, в Румынии, когда получил ранение в руку. В глазах его ярко восстановилась сцена той атаки: Чубатый, смятое гневом лицо Мишки Кошевого, Емельян Грошев, сбегающий под гору, волоча раненого сотника.
Командование сотнями принял офицер Любишкин Павел, помощник Григория. По его приказу двое казаков отвели Григория к коноводам. Казаки, подсаживая Григория на коня, участливо советовали:
– Перевяжите рану-то.
– Бинт есть?
Григорий уже сел в седло, но, подумав, слез и, спустив шаровары, морщась от озноба, заливавшего потную спину, живот и ноги, торопясь, перевязал опаленную кровоточащую ранку, сделанную словно надрезом перочинного ножа.
В сопровождении своего ординарца он поехал тем же кружным путем к месту, откуда начали контрнаступление. Глядел на густой засев в снегу лошадиных следов, на знакомые очертания балки, по которой несколько часов назад вел свои сотни. Его клонило в сон, и уже почему-то далеким и ненужным казалось то, что происходило на бугре.
А там суетливо и разбросанно пылились винтовочные выстрелы, гремела тяжелая батарея противника, выручавшая своих, да изредка порыкивающие пулеметы строчили пунктиром, словно подводя невидимую черту для итогов боя.
Версты три Григорий ехал по балке. Лошади застревали.
– Правь на чистое… – буркнул Григорий ординарцу, выезжая на сугробистый вал балки.
Вдали по полю, как присевшие грачи, редко чернели фигуры убитых. На самом лезвии горизонта скакала, казавшаяся отсюда крохотной, лошадь без всадника.
Григорий видел, как основное ядро чернецовцев, потрепанное и поредевшее, вырвавшись из боя, сворачиваясь, отходит в Глубокую. Он пустил своего Гнедого намётом. Вдали виднелись разрозненные кучки казаков. Подскакав к первой из них, Григорий увидел Голубова. Голубов сидел, отвалясь на седле. Полушубок, опушенный в бортах пожелтевшим каракулем, был на нем расстегнут, папаха сдвинута набок, лоб увлажнен по́том. Покручивая вахмистерские, торчмя поднятые усы, Голубов хрипато крикнул:
– Мелехов, молодец! Да ты ранен, никак? Черт возьми! Кость цела? – и, не дожидаясь ответа, заулыбался: – Наголову! Наголову разнесли!.. Офицерский отряд так распылили, что не собрать. Набилось им в хвост!
Григорий попросил покурить. По всему полю стекались казаки и красногвардейцы. От далеко черневшей впереди толпы рысил верховой казак.
– Сорок человек взяли, Голубов!.. – крикнул он издали. – Сорок офицеров и самого Чернецова.
– Врешь?! – Голубов испуганно крутнулся в седле и поскакал, нещадно рубя плетью высокого белоногого коня.
Григорий, выждав немного, рысью поехал за ним.
Густую толпу взятых в плен офицеров сопровождал кольцом охвативший их конвой в тридцать казаков – 44-го полка и одной из сотен 27-го. Впереди всех шел Чернецов. Убегая от преследования, он сбросил полушубок и теперь шел в одной легонькой кожаной куртке. Погон на левом плече его был оборван. На лице возле левого глаза кровянилась свежая ссадина. Он шел быстро, не сбиваясь с ноги. Папаха, надетая набекрень, придавала ему вид беспечный и молодецкий. И тени испуга не было на его розовом лице: он, видимо, не брился несколько дней, – русая поросль золотилась на щеках и подбородке. Чернецов сурово и быстро оглядывал подбегавших к нему казаков; горькая, ненавидящая складка тенилась между бровей. Он на ходу зажег спичку, закурил, стиснув папиросу углом розовых твердых губ.
В большинстве офицеры были молодые, лишь у нескольких инеем белела седина. Один, раненный в ногу, приотставал, его толкал прикладом в спину маленький большеголовый и рябой казачок. Почти рядом с Чернецовым шел высокий бравый есаул. Двое под руку (один – хорунжий, другой – сотник) шли, улыбаясь: за ними, без шапки, курчавый и широкоплечий, шел юнкер. На одном была внапашку накинута солдатская шинель с погонами, вшитыми насмерть. Еще один шел без шапки, надвинув на черные женски красивые глаза красный офицерский башлык; ветер заносил концы башлыка ему на плечи.
Голубов ехал позади. Приотставая, он закричал казакам:
– Слушай сюда!.. За сохранность пленных вы отвечаете по всем строгостям военно-революционного времени! Чтобы доставили в штаб в целости!
Он подозвал одного из конных казаков, набросал, сидя на седле, записку; свернув ее, передал казаку:
– Скачи! Отдай это Подтелкову.
Обращаясь к Григорию, спросил:
– Ты туда поедешь, Мелехов?
Получив утвердительный ответ, Голубов поравнялся с Григорием, сказал:
– Скажи Подтелкову, что Чернецова я беру на поруки! Понял?.. Ну, так и передай. Езжай.
Григорий, опередив толпу пленных, прискакал в штаб ревкома, стоявший в поле неподалеку от какого-то хутора. Возле широкой тавричанской тачанки, с обмерзлыми колесами и пулеметом, покрытым зеленым чехлом, ходил Подтелков. Тут же, постукивая каблуками, топтались штабные, вестовые, несколько офицеров и казаки-ординарцы. Минаев только недавно, как и Подтелков, вернулся из цепи. Сидя на козлах, он кусал белый, замерзший хлеб, с хрустом жевал.
– Подтелков! – Григорий отъехал в сторону. – Сейчас пригонют пленных. Ты читал записку Голубова?
Подтелков с силой махнул плетью; уронив низко опустившиеся зрачки, набрякая кровью, крикнул:
– Плевать мне на Голубова!.. Мало ли ему чего захочется! На поруки ему Чернецова, этого разбойника и контрреволюционера?.. Не дам!.. Расстрелять их всех – и баста!
– Голубов сказал, что берет его на поруки.
– Не дам!.. Сказано: не дам! Ну и все! Революционным судом его судить и без промедления наказать. Чтоб и другим неповадно было!.. Ты знаешь, – уже спокойнее проговорил он, остро вглядываясь в приближавшуюся толпу пленных, – знаешь, сколько он крови на белый свет выпустил? Море!.. Сколько он шахтеров перевел?.. – И опять, закипая бешенством, свирепо выкатил глаза. – Не дам!..
– Тут орать нечего! – повысил и Григорий голос: у него дрожало все внутри, бешенство Подтелкова словно привилось и ему. – Вас тут много судей! Ты вот туда пойди! – дрожа ноздрями, указал он назад. – А над пленными вас много распорядителей!
Подтелков отошел, комкая в руках плеть. Издали крикнул:
– Я был там! Не думай, что на тачанке спасался. А ты, Мелехов, помолчи возьми-ка!.. Понял?.. Ты с кем гутаришь?.. Так-то!.. Офицерские замашки убирай! Ревком судит, а не всякая…
Григорий тронул к нему коня, прыгнул, забыв про рану, с седла и, простреленный болью, упал навзничь. Из раны, обжигая, захлюпала кровь. Поднялся он без посторонней помощи, кое-как доковылял до тачанки, привалился боком к задней рессоре.
Подошли пленные. Часть пеших конвойных смешалась с ординарцами и казаками, бывшими в охране штаба. Казаки еще не остыли от боя, разгоряченно и зло блестели глазами, перекидывались замечаниями о подробностях и исходе боя.
Подтелков, тяжело ступая по проваливающемуся снегу, подошел к пленным. Стоявший впереди всех Чернецов глядел на него, презрительно щуря светлые отчаянные глаза; вольно отставив левую ногу, покачивая ею, давил белой подковкой верхних зубов прихваченную изнутри розовую губу. Подтелков подошел к нему в упор. Он весь дрожал, немигающие глаза его ползали по изрытвленному снегу, поднявшись, скрестились с бесстрашным, презирающим взглядом Чернецова и обломили его тяжестью ненависти.
– Попался… гад! – клокочущим низким голосом сказал Подтелков и ступил шаг назад; щеки его сабельным ударом располосовала кривая улыбка.
– Изменник казачества! Под-лец! Предатель! – сквозь стиснутые зубы зазвенел Чернецов.
Подтелков мотал головой, словно уклоняясь от пощечин, – чернел в скулах, раскрытым ртом хлипко всасывал воздух.
Последующее разыгралось с изумительной быстротой. Оскаленный, побледневший Чернецов, прижимая к груди кулаки, весь наклонясь вперед, шел на Подтелкова. С губ его, сведенных судорогой, соскакивали невнятные, перемешанные с матерной руганью слова. Что́ он говорил, – слышал один медленно пятившийся Подтелков.