– Не щипет глаза? – улыбнулся Пантелей Прокофьевич, оглядываясь, и Григорий, не лукавя и не кривя душой, сознался:
– Щипет… да ишо как!..
– Что значит – родина! – удовлетворенно вздохнул Пантелей Прокофьевич.
Он правил на средину хутора. Лошади резво бежали с горы, сани шли под раскат, виляя из стороны в сторону. Григорий отгадал отцовский замысел, но все же спросил:
– Ты чего ж правишь в хутор? Держи к своему проулку.
Пантелей Прокофьевич, поворачиваясь и ухмыляясь в заиндевевшую бороду, мигнул:
– Сыновей на войну провожал рядовыми казаками, а выслужились в офицерья. Что ж, аль мне не гордо прокатить сына по хутору? Пущай глядят и завидуют. А у меня, брат, сердце маслом обливается!
На главной улице он сдержанно крикнул на лошадей, – свешиваясь набок, поиграл махорчатым кнутом, и лошади, чуя близкий дом (словно и не лег позади путь в сто сорок верст!), пошли свежо, шибко. Встречавшиеся казаки кланялись, с базов и из окон куреней из-под ладоней глядели бабы; через улицу, кудахтая, перекати-полем катились куры. Все шло гладко, как по писаному. Проехали площадь. Конь Григория покосил глазом на чью-то привязанную к моховскому забору лошадь, заржал и высоко понес голову. Завиднелись конец хутора, крыша астаховского куреня… Но тут-то, на первом перекрестке, случилось неладное: поросенок, бежавший через улицу, замешкался, попал под копыта лошадей, хрюкнул и откатился раздавленный, повизгивая, норовя приподнять переломленный хребет.
– Ах, черти тебя поднесли!.. – выругался Пантелей Прокофьевич, успев стегнуть кнутом раздавленного поросенка.
На беду принадлежал он Анютке, вдове Афоньки Озерова, – бабе злой и не в меру длинноязыкой. Она не замедлила выскочить на баз; накидывая платок, посыпала такими отборными ругательствами, что Пантелей Прокофьевич даже лошадей попридержал, повернулся назад.
– Замолчи, дура! Чего орешь? Заплатим за твоего шелудивого!..
– Нечистый дух!.. Чертяка!.. Сам ты шелудивый, кобель хромой!.. Вот к атаману тебя зараз!.. – горланила она, махая руками. – Я тебя, узду твою мать, научу, как сиротскую животину давить!..
Заело Пантелея Прокофьевича, крикнул, багровея:
– Халява!
– Турка проклятый!.. – с живостью отозвалась Озерова.
– Сука, сто чертов твоей матери! – повысил басок Пантелей Прокофьевич.
Но Анютка Озерова за словом в карман сроду не лазила.
– Чужбинник! Б… старый! Воряга! Борону чужую украл!.. По жалмеркам бегаешь!.. – зачастила она сорочьим говором.
– Вот я тебя кнутом, псюрня!.. Заткни зевало!
Но тут Анютка такое загнула, что даже Пантелей Прокофьевич, – человек, поживший и повидавший на своем веку, – зарозовел от смущения и сразу взмок по́том.
– Трогай!.. Чего связался? – сердито сказал Григорий, видя, что понемногу на улицу выходит народ и со вниманием прислушивается к случайному обмену мнениями между старым Мелеховым и честной вдовой Озеровой.
– Ну и язык… с вожжину длиной! – Пантелей Прокофьевич сокрушенно плюнул и так погнал лошадей, словно намеревался раздавить самое Анютку.
Уже проехав квартал, он не без боязни оглянулся:
– Плюется и костерит почем зря!.. Ишь ты, вражина… Чтоб ты лопнула поперек, чертяка толстая! – с вожделением сказал он. – Тебя бы вместе с твоим поросем стоптать! Попадись вот такой хлюстанке на язык, – одни мослы останутся.
Мимо рванулись голубые ставни куреня. Петро, без папахи, в распоясанной гимнастерке, растворял ворота. С крыльца мелькнули беленький платок и смеющееся, блестящее черными глазами лицо Дуняшки.
Целуя брата, Петро мельком заглянул ему в глаза:
– Здоровый?
– Рану получил.
– Где?
– Под Глубокой.
– Нужда заставила там огинаться! Давно бы шел домой.
Он тепло и дружески потряс Григория, с рук на руки передал Дуняшке. Обнимая крутые, вызревшие плечи сестры, Григорий поцеловал ее в губы и глаза, сказал, отступая, дивясь:
– Да ты, Дуняха, черт тебя знает!.. Ишо какая девка вышла, а я-то думал – дурненькая будет, никудышненькая.
– Ну уж ты, братушка!.. – Дуняшка увернулась от щипка и, сияя таким же, как у Григория, белозубым оскалом улыбки, отошла.
Ильинична несла на руках детей; ее бегом опередила Наталья. Расцвела и похорошела она диковинно. Гладко причесанные черные блестящие волосы, собранные позади в тяжелый узел, оттеняли ее радостно зарумянившееся лицо. Она прижалась к Григорию, несколько раз быстро невпопад коснулась губами его щек, усов и, вырывая из рук Ильиничны сына, протягивала его Григорию.
– Сын-то какой – погляди! – звенела с горделивой радостью.
– Дай мне моего сына поглядеть! – Ильинична взволнованно отстранила ее.
Мать нагнула голову Григория, поцеловала его в лоб и, мимолетно гладя грубой рукой его лицо, заплакала от волнения и радости.
– А дочь-то, Гри-и-иша!.. Ну, возьми же!..
Наталья посадила на другую руку Григория закутанную в платок девочку, и он, растерявшись, не знал, на кого ему глядеть: то ли на Наталью, то ли на мать, то ли на детишек. Насупленный, угрюмоглазый сынишка вылит был в мелеховскую породу: тот же удлиненный разрез черных, чуть строгих глаз, размашистый рисунок бровей, синие выпуклые белки и смуглая кожа. Он совал в рот грязный кулачишко, – избочившись, неприступно и упорно глядел на отца. У дочери Григорий видел только крохотные внимательные и такие же черные глазенки, – лицо ее кутал платок.
Держа их обоих на руках, он двинулся было к крыльцу, но боль пронизала ногу.
– Возьми-ка их, Наташа… – Григорий виновато, в одну сторону рта, усмехнулся. – А то я на порожки не влезу…
Посреди кухни, поправляя волосы, стояла Дарья. Улыбаясь, она развязно подошла к Григорию, закрыла смеющиеся глаза, прижимаясь влажными теплыми губами к его губам.
– Табаком-то прет! – И смешливо поиграла полукружьями подведенных, как нарисованных тушью, бровей.
– Ну, дай ишо разок погляжу на тебя! Ах ты, мой чадунюшка, сыночек!
Григорий улыбался, щекочущее волнение хватало его за сердце, когда он прижимался к материнскому плечу.
Во дворе Пантелей Прокофьевич распрягал лошадей, хромал вокруг саней, алея красным кушаком и верхом треуха. Петро уже отвел в конюшню Григорьева коня, нес в сенцы седло и что-то говорил, поворачиваясь на ходу к Дуняшке, снимавшей с саней бочонок с керосином.
Григорий разделся, повесил на спинку кровати тулуп и шинель, причесал волосы. Присев на лавку, он позвал сынишку:
– Поди-ка ко мне, Мишатка. Ну чего ж ты, – не угадаешь меня?
Не вынимая изо рта кулака, тот подошел бочком, несмело остановился возле стола. На него любовно и гордо глядела от печки мать. Она что-то шептала на ухо девочке, спустила ее с рук, тихонько толкнула.
– Иди же!
Григорий сгреб их обоих; рассадив на коленях, спросил:
– Не угадаете меня, орехи лесные? И ты, Полюшка, не угадаешь папаньку?
– Ты не папанька, – прошептал мальчуган (в обществе сестры он чувствовал себя смелее).
– А кто же я?
– Ты – чужой казак.
– Вот так голос!.. – Григорий захохотал. – А папанька где ж у тебя?
– Он у нас на службе, – убеждающе, склоняя голову, сказала девочка (она была побойчей).
– Так его, чадунюшки! Пущай свой баз знает. А то он идей-то лытает по целому году, а его узнавай! – с поддельной суровостью вставила Ильинична и улыбнулась на улыбку Григория. – От тебя и баба твоя скоро откажется. Мы уж за нее хотели зятя примать.
– Ты что же это, Наталья? А? – шутливо обратился Григорий к жене.
Она зарделась, преодолевая смущение перед своими, подошла к Григорию, села около, бескрайне счастливыми глазами долго обводила всего его, гладила горячей черствой рукой его сухую коричневую руку.
– Дарья, на стол собирай!
– У него своя жена есть, – засмеялась та и все той же вьющейся, легкой походкой направилась к печке.
По-прежнему была она тонка, нарядна. Сухую, красивую ногу ее туго охватывал фиолетовый шерстяной чулок, аккуратный чирик сидел на ноге как вточенный; малиновая сборчатая юбка была туго затянута, безукоризненной белизной блистала расшитая завеска. Григорий перевел взгляд на жену – и в ее внешности заметил некоторую перемену. Она приоделась к его приезду; сатиновая голубая кофточка, с узким кружевным в кисти рукавом, облегала ее ладный стан, бугрилась на мягкой большой груди; синяя юбка, с расшитым морщиненым подолом, внизу была широка, вверху – в обхват. Григорий сбоку оглядел ее полные, как выточенные, ноги, волнующе-тугой обтянутый живот и широкий, как у кормленой кобылицы, зад, – подумал: «Казачку из всех баб угадаешь. В одеже – привычка, чтоб все на виду было; хочешь – гляди, а хочешь – нет. А у мужичек зад с передом не разберешь, – как в мешке ходит…»
Ильинична перехватила его взгляд, сказала с нарочитой хвастливостью:
– Вот у нас как офицерские жены ходют! Ишо и городским нос утрут!
– Чего вы там, маманя, гутарите! – перебила ее Дарья. – Куда уж нам до городских! Сережка вон сломалась, да и той грош цена! – докончила она с горестью.