Kuabris
Defrabax
Rexulon
Ukkazaal
Ukzaab
Urpaefel
Taculbain
Habrak
Hacoruin
Maquafel
Tebrain
Hmcatuin
Rokasor
Himesor
Argaabil
Kaquaan
Docrabax
Reisaz
Reisabrax
Decaiquan
Oiquaquil
Zaitabor
Qaxaop
Dugraq
Xaelobran
Disaeda
Magisuan
Raitak
Huidal
Uscolda
Arabaom
Zipreus
Mecrim
Cosmae
Duquifas
Rocarbis
— Первое колесико и вся последовательность первых букв — это мы уже знаем от полковника. А теперь посмотри, что получается, если выписать подряд все третьи буквы и прочитать их через второе колесико: «chambre des demoiselles, l'aiguille creuse…»
— Погоди, я это знаю, это же…
— En aval d'Etretat — La Chambre des Demoiselles — Sous le Fort du Frelosse — Aiguille Creuse.[125] Фраза, которую расшифровывает Арсен Люпен, раскрывая тайну Полого Шпиля! Помнишь, в Этрета на берегу моря возвышается Полый Шпиль — природой созданная крепость, в которой можно жить внутри, и там что-то связано с тайным оружием Юлия Цезаря, которым он завоевал Галлию, а потом оно перешло к французским королям. Источник сверхъестественного могущества Арсена Люпена. Как известно, люпенологи никак не могут забыть об этом тайном оружии, обшарили все в этом Этрета, ищут подземелья, анаграммируют каждое слово в книгах Леблана…
— Ну, мои одержимцы сказали бы на это, что значит, еще тамплиеры знали тайну полого шпиля, а Леблан ее прознал от кого-то… Послание могло быть написано в четырнадцатом веке…
— Да-да, я была к этому готова. Но, слава богу, есть еще шестые буквы. Попробуем первое-второе-третье колесико. С помощью третьего появляется связный текст! Пожалуйста: merde j'en ai marre de cette steganographie. «Я уж охренел от этой стеганографии». Это тоже написано в четырнадцатом веке? Нет, мой бедный Пифчик, Ингольф заигрался, как и вы, а идиот полковник принял эту игру за чистую монету.
— Но почему же тогда Ингольфа убрали?
— А откуда известно, что его убрали? Ингольфу надоело сидеть в Оксере, смотреть на провизора и на плаксивую дочку. Он мог податься в Париж, перепродать парочку старых книжек, найти себе вдовушку… Сколько людей выходит в ларек за папиросами и не возвращается к жене.
— А полковник куда провалился?
— Да ведь и в полиции не знали точно, убили его или нет. Может быть, после очередного мошенничества ему пришлось срочно делать ноги. Сейчас его фамилия Дюпон и он стоит продает Эйфелеву башню американскому туристу.
Я не мог сразу сдать все позиции.
— Лия, пускай послания тамплиеров вообще не было. Так ведь тем более изумительный План мы сочинили! Мы ведь сами говорили, что это фантазия! Но разве она не чудесна?
— Он не чудесен, ваш План. Он чудовищен. У людей не возникает желания снова сжигать Трою после чтения Гомера. После Гомера возникает чувство, будто пожара Трои как бы никогда не бывало, никогда не будет — или, можно сказать, он «будет быть» всегда. У Гомера множество смыслов, именно благодаря тому, что Гомер ясен, прозрачен. А твои розенкрейцерские манифесты не ясны и не прозрачны. Это утробное урчанье, а прикидывается речью. Сколько народу разбирало эту речь, столько раз находили в ней что хотели. В Гомере нету тайн. В вашем Плане тайны есть, да еще в нем полно противоречий. Поэтому тысячи дураков поверят в ваш план, их вера будет крепче меди. Выбросьте все, и поскорее. Гомер не мухлевал. Вы мухлюете. Вас послушаются все. Никто не слушал Земмельвайса,[126] когда тот говорил врачам дезинфицировать руки перед тем как браться за рожениц. Он говорил неинтересно. Люди охотнее верят в лосьоны против лысины. Люди инстинктивно чувствуют, что в таком лосьоне сочетаются взаимоисключающие реальности, что в нем отсутствует логика и отсутствует честность. Но так как им говорили, что Бог загадочен и неизъясним, нелогичность — это именно то качество, которое, по их мнению, присуще Богу. Нелогичное для них означает — близкое к чуду. Вы придумали лосьон против лысин. Мне не нравится, это плохая игрушка.
Не то чтобы этот разговор испортил наш отпуск в горах. Мы очень много гуляли, я читал серьезные книги, я в первый раз так подолгу занимался ребенком. Но между мною и Лией осталось что-то недосказанное. С одной стороны, Лия разгромила меня по всем статьям и теперь ей было жалко, что я унижен. С другой, она не была убеждена, что ей удалось меня убедить.
И действительно, мне не хотелось расставаться с Планом, я не мог его выбросить, я слишком с ним сжился.
Прошло еще несколько дней, и одним прекрасным утром, проснувшись, я решил сесть на единственный поезд, довозивший до Милана. (В Милан я попал как раз вовремя, чтоб ответить на телефон, когда звонил из Парижа Бельбо. Так завязалась детективная часть, которая еще до сих пор не получила развязки.)
Лия была права. Следовало нам поговорить раньше. Но я бы ее все равно не послушал. Я ведь прожил рождение этого Плана как момент Тиферета — а это сердце сефиротического тела, соитие правила и свободы. Говорил Диоталлеви, что Моисей Кордовский предупреждает нас: «Кто тщеславится своею Торой перед простецами, то есть перед всем народом Иеговы, побуждает Тиферет тщеславиться перед Мальхутом». Но каков есть Мальхут — то есть Земное царствие в его ослепительной простоте, — я понимаю только теперь. Успею понять еще, но, наверно, уже не успею пережить истину.
Лия, не знаю, увидимся ли. Если нет, последняя память о тебе — ты сонная, тогда утром, свернулась клубочком под одеялом. Я поцеловал тебя и не сразу, но вышел.
НЕЦАХ
107
Заметил, черный пес бежит по пашне?..Кругами, сокращая их охваты,Все ближе подбирается он к нам…Все меньше круг. Он подбегает.[127]
Фауст, 1, За воротами
Все, что происходило, когда я был за городом, в особенности в последние дни перед моим возвращением, я представлял себе только по файлам Бельбо. Из них, в свою очередь, только один казался ясным, был выстроен в хронологическом порядке и выглядел дневниковой записью — последний, написанный им, скорее всего, перед самым Парижем, специально для меня или для кого-то другого, кто — случись непоправимое — захочет разобраться, что же произошло. Другие же отрывки, написанные им для внутреннего пользования, как всегда, не поддавались легкой интерпретации. Только я, уже не новичок в его конфиденциальном диалоге с Абулафией, мог их расшифровать, или хотя бы предложить правдоподобные конъектуры.
Было начало июня. Бельбо ходил как сумасшедший. Врачи наконец уяснили, что единственными родственниками Диоталлеви являются он и Гудрун, и наконец что-то сказали. На вопросы типографов и корректоров Гудрун теперь отвечала односложным — на «а» — раскрыванием рта, не выговаривая табуированное название болезни.
Гудрун ходила к Диоталлеви ежедневно, и думаю, действовала ему на нервы своими мокрыми от сочувствия глазами. Он все знал, но стыдился, чтобы знали другие. Говорить ему было трудно. Бельбо пишет в дневнике: «Лицо — одни скулы». Волосы выпадали, но это из-за химиотерапии. Бельбо пишет в дневнике: «Руки — одни фаланги».
Думаю, что в ходе их раздумчивых бесед Диоталлеви понемногу давал понять Бельбо то, что потом сформулировал открыто, когда они увиделись в последний раз. Бельбо начинал понимать, что увлечение Планом — злостное, что может быть — План и есть Зло. Тем не менее, вероятно, для того чтобы объективировать План и возвратить ему подлинное измерение — измерение чистой мнимости, — он занес его в компьютер последовательно, элемент за элементом, в форме воспоминаний полковника. Получилась исповедь посвященного, открывающего самый последний секрет. Для Бельбо это была терапия: он возвратил в литературу, пускай в литературу плохую, то, что не принадлежало жизни.
Но 10 июня случилась некая ситуация, переворотившая всю его душу. События рассказаны весьма несвязно, я попытался их воссоздать.
Итак, Лоренца попросила его отвезти ее в машине на Ривьеру, где ей требовалось забрать у подруги неизвестно что — документ, справку, какую-то ерунду, которую с тем же успехом можно было переслать экспресс-почтой. Бельбо согласился, обалдевший от счастья при мысли провести воскресенье с ней на море.
Они поехали в это место, я точно не понял куда, в районе Портофино. Бельбо передавал не детали, а чувства, сквозь строки невозможно было рассмотреть пейзаж, видны были только напряжение, резкость, нервозность. Лоренца забрала что ей было надо (Бельбо ждал в баре), а потом предложила пообедать в рыбном ресторане с террасой, выходящей на море.
С этого момента рассказ становится еще более путаным, точечным, бесформенные куски диалогов кучей, без абзацев и кавычек, как будто писалось по самому свежему следу, в надежде поймать за хвост какие-то божии искры. В общем, понятно, что они доехали докуда возможно на машине, а потом долго спускались пешком к морю по типичным лигурийским кустейшим тропкам, цветучим и репейным, и продрались к ресторану. Чуть они уселись, как на столике рядом увидели «Зарезервировано для доктора Алье».