Я стараюсь излагать лишь реальные события, надеюсь, читатель простит мне это отступление, навеянное игрой воображения. Но оно так хорошо вписывается в мое повествование, что я не могу умолчать об этом ярком мгновенном видении; да и кто возьмется определить, какая доля реальности — идет ли речь о прошлом, настоящем или будущем — содержится в плодах нашей фантазии? Да и что она такое, фантазия? Может быть, тень ускользающей истины, так сказать, мысль души?
Все это с удивительной быстротой пронеслось у меня в голове, и я тут же услышал Ее голос.
— Вот она, судьба человеческая, — сказала Айша, прикрывая саваном тела мертвых возлюбленных, ее голос звучал проникновенно и торжественно, в унисон с моим видением. — Нам всем уготована смерть и забвение! Даже мне, живущей так долго. Протекут тысячи и тысячи лет после того, как ты, о Холли, пройдешь через Врата Смерти и затеряешься в Тумане Забвения, и я тоже умру, подобно тебе и всем этим. И какое тогда будет иметь значение, что я прожила немного больше других, отдалив смерть силой знания, вырванного мной у Природы? Что такое десять тысяч лет или десятижды десять тысяч лет в бесконечности Времени? Ничтожно малый промежуток, легкая дымка, истаивающая под лучами солнца, мимолетный сон, веяние Вечного Духа. Вот она, судьба человеческая. Никому не избегнуть Неминуемого, мы все, несомненно, опочим. Несомненно и то, что мы восстанем от долгого сна, вновь будем жить и вновь опочим — и так будет бесконечно повторяться в пространстве и времени, пока не погибнет наш мир и не погибнут окружающие его миры и не останется ничего живого, кроме самого Духа, который и есть жизнь. Но что ожидает в конце концов нас двоих и эти остылые тела — Жизнь и Смерть? И что такое Смерть, как не Ночь Жизни, но ведь Ночь порождает Утро, которое переходит в День, порождающий Ночь. Но что будет с родом человеческим, о Холли, когда прекратится чередование Дня и Ночи, Жизни и Смерти, когда их поглотит та изначальная стихия, которой они созданы? Кто может заглянуть так далеко? Даже я не могу!
Айша помолчала и, резко изменив тон и манеру обращения, добавила:
— Видел ли ты достаточно, о мой иноземный гость — или ты желаешь осмотреть еще несколько гробниц, являющихся покоями моего дворца? Я могу отвести тебя в ту, где лежит Тисно, самый могущественный и доблестный из властителей Кора, в чье царствование было завершено строительство пещер; пышность его погребения бросает вызов самому Небытию, и даже призрачные тени Минувшего вынуждены склоняться перед славолюбием, запечатленным в его изваянии.
— Я видел достаточно, о царица, — ответил я. — Мое сердце угнетено присутствием Смерти. Смертный человек слаб, он легко ломается под бременем сознания своей бренности. Уведи меня отсюда, о Айша!
Чаши весов колеблются
Через несколько минут, следуя за глухонемыми, которые, держа перед собой светильники, наподобие полных кувшинов, казалось, не шли, а плыли по реке темноты, мы подошли к лестнице: лестница вела к залу перед личными покоями царицы, — тому самому, где Биллали накануне полз на четвереньках. Здесь я хотел было попрощаться, но Она меня не отпустила.
— Зайди ко мне, о Холли, — сказала она. — Беседа с тобой доставляет мне истинное удовольствие. Только подумай, о Холли: две тысячи лет у меня не было других собеседников, кроме рабов и самой себя. И хотя в этих одиноких размышлениях я обрела глубокую мудрость и познала немало тайн, я утомилась от бесконечных размышлений и возненавидела собственное общество, ибо пища воспоминаний очень горька на вкус и вкушать ее позволяет только надежда. Твои мысли, о Холли, еще зелены и незрелы, что вполне естественно в таком молодом человеке, однако же обличают в тебе человека думающего: говоря откровенно, ты напоминаешь мне кое-кого из старых философов, с которыми в былые времена я вела диспут в Афинах и в аравийской Бекке: у тебя такой же неряшливый вид, как у них, можно подумать, что всю свою жизнь ты только тем и занимался, что читал неразборчивые пыльные греческие рукописи, да и взгляд такой же сварливый и упрямый. Задерни шторы и сядь рядом со мной, мы будем есть фрукты и вести приятную беседу. Хочешь, я снова открою лицо. Ты ведь сам пожелал этого, о Холли, я предостерегала тебя; и ты будешь восхвалять мою красоту, как эти старые философы, чью философию, да и их самих, я давно позабыла.
Она встала, недолго думая скинула с себя белые покрывала и явилась передо мной во всем блеске и великолепии своей красоты — словно сверкающая змея, сбросившая старую кожу; ее удивительно прекрасные, еще более губительные, чем у василиска, глаза пронизывали меня насквозь, ее легкий смех звенел серебряным колокольчиком.
Настроение ее резко изменилось, она как будто стала другим человеком. Ее сердце уже не разрывали жестокие муки и та ненависть, с какой она проклинала свою мертвую соперницу над прыгающим языком пламени; она уже не была так холодна и грозна, как в зале судилища, не так величава и мрачна, как в обиталищах мертвецов, утратила блистательное великолепие, присущее тирскому[57] шитью. Сейчас она напоминала торжествующую Афродиту. Жизнь била в ней ключом: то был поразительный, сверкающий экстаз. Она мягко смеялась и вздыхала, бросая стремительные взгляды. Она встряхивала тяжелыми косами, их благоухание заполняло все кругом, постукивала маленькой, обутой в сандалию ножкой по полу и напевала обрывок старинной греческой эпиталамы. Обычная ее величественность то ли исчезла совсем, то ли затаилась в смеющихся глазах, еле заметная, как молния за солнечными лучами. Она как будто потушила в себе пламя гнева, отринула холодную власть рассудка, который, однако, не утратил своей остроты, и мудрую печаль, навеваемую созерцанием гробниц — все это она сбросила с себя, как и свои белые, похожие на саван покрывала, и стояла передо мной воплощением неотразимо прекрасной женственности, более совершенной, духовно возвышенной, чем красота любой другой женщины.
— Смотри же на меня, мой Холли. Помни, ты сам этого пожелал; еще раз повторяю, не вини меня, если весь остаток отпущенного тебе жизненного срока ты будешь раскаиваться в том, что поддался любопытству и захотел меня видеть, что будешь думать: «Лучше смерть, чем такие мучения!» Скажи же, что восхищаешься моей красотой, признаюсь, я люблю слышать похвалы. Нет, погоди, прежде чем говорить, внимательно меня осмотри, весь мой облик: руки и ноги, волосы, ослепительно белую кожу, — и только тогда скажи, приходилось ли тебе видеть женщину, которая ну хоть изгибом бровей или формой ушной раковины превосходила бы меня и заслуживала держать светильник перед моей красотой?! А мой стан? Может быть, ты полагаешь, будто он недостаточно тонок, но это не так, просто золотая змея слишком для него велика. Она змея мудрая и знает, что стан не следует туго стягивать. Протяни руки, обними мой стан, да покрепче, о Холли!