И только по-прежнему, как и в первые дни эвакуации, с развратной пышностью процветал в Старом городе ташкентский базар. Азиатский, красочный, веселый, сытый базар! Золотистые солнечные дыни, оранжевые тыквы, прозрачные, подвешенные гирляндами грозди винограда, бочонки меда, мешки с белоснежным рисом, бархатистые холмики молотого красного перца, розовые куски сала с тонкой коричневой прослойкой мяса, бараньи туши, подвешенные за ногу, живые бараны с огромными, хоть на тачке вези, курдюками и, одуряюще пахнущий, прямо с пышущих углей — шашлык! Горячий, чуть ли не дымящийся плов, который узбечки носили в чугунах, завернутых в толстые ватные одеяла, и тут же могли положить на алюминиевую тарелку, или в горсть, или на газету. И такие соблазнительные, с поджаристой корочкой, лепешки — вожделение всех голодающих и недоедающих!
Помню, при мне на этом базаре несколько здоровенных узбеков в ватных халатах, надетых прямо на голое тело, подпоясанных разноцветными кушаками, навалились на одного тощего, бледнолицего юношу, который стащил лепешку и судорожно глотал ее, не прожевывая, боясь, что могут отнять. Его били ногами человек пять, перебрасывая от одного к другому, а он не защищался — покорно принимал побои. Мы с одной узбечкой бросились к торгашам, умоляя их не калечить парня, но они нас отпихнули…
И когда я теперь пишу о Муре, ташкентском Муре, эта сцена на базаре преследует меня: что-то было общее между тем неизвестным мне юношей и Муром, с которым я неожиданно столкнулась на улице, не зная, что он в Ташкенте. Оба они были такие тощие, бледные, голодные, в нечистых, мятых белых брюках, и у обоих были такие интеллигентные лица, очень еще юные, не тронутые бритвой… Нет, Мур на базаре лепешек не крал, и его не били торгаши. Когда ему будет нестерпимо хотеться есть (а Мур привык много есть — мы вспоминали с Арсением Тарковским, как Марина Ивановна на завтрак впихивала в него яичницу из трех-четырех яиц!), а есть будет нечего, и не на что будет купить, и нечего будет менять на этом базаре, он поступит несколько иначе…
Из Москвы он выезжал в спешке, и ему не с кем было посоветоваться, что брать с собой. Муля отсутствовал. Тетки? Но кто слушается старых теток! Да они и сами не очень-то понимали что и как, они были такими не приспособленными к жизни, особенно родная, Лиля, Елизавета Яковлевна, она всегда витала в сферах искусства, поэзии, музыки, а практическая сторона жизни была ей как-то не сродни и не очень-то удавалась. И потому — что могла она посоветовать племяннику? А племянник, намаявшись с багажом, пока тащил его из Чистополя, выехал в Ташкент налегке, взяв с собой только самые необходимые носильные вещи, ибо ехал-то он в тепло и рассчитывал пробыть недолго, всего до весны. Вещей для продажи, для обмена с ним не было. Деньги? Деньги, конечно, пока еще оставались от тех чистопольских продаж, но он не умел их считать, он тратил их, например в Москве, на книги, покупая те у Крученых, а Крученых своих книг не продавал, он перепродавал чужие, то было для бедняги одной из статей дохода. Да и в дороге Мур сильно произдержался, а Ташкент с его соблазнами, уже совсем быстро опустошил кошелек, и так не очень-то обремененный денежными знаками! И полетят письма в Москву с просьбой продавать вещи, и Лиля и Зина будут продавать и высылать ему деньги. И будет он жить от перевода до перевода, а переводы будут запаздывать, и денег подолгу не будет. И тогда… тогда он возьмет потихоньку какие-то вещи у старухи, у которой снимал угол (Изе Крамову он скажет — две простыни!), снесет их на базар, продаст задешево, не умеючи, не зная цены, а может быть, и боясь, стесняясь продавать. На вырученные деньги купит лепешки, наестся и запишет в дневнике: «…съел двенадцать лепешек, а дальше что?…» А дальше… дальше возьмет часы… Что он думал — старуха не хватится, не заметит пропажу?! На что он надеялся? Или вообще ни о чем не думал — просто хотелось есть! Голод диктовал!..
Он не может ни у кого занять, перехватить денег, пока придет перевод, перебиться: он первые месяцы живет изолированно, ни с кем не общается, только школьники вокруг, но у школьников не займешь, да и гордость не позволяет. Позже до него, наконец, дойдет, что надо начинать действовать самому, а не ждать, когда кто-то, что-то сделает за тебя, надо самому обивать пороги, просить. Он созреет для самостоятельной жизни и тогда он напишет теткам:
«…Теперь о делах ташкентских. Как я ожидал, положение мое в столице Узбекистана повернуло в хорошую сторону. Если раньше — до марта приблизительно — я находился, так сказать, в «башне из слоновой кости», т. е. ни с кем не общался и ни о чем не хлопотал (по неохоте или природному «консерватизму»), то в течение месяца я кое-чего добился. Теперь меня знает весь Союз писателей, теперь я добился пропуска в столовую Литфонда, теперь я включен на «спецснабжение», я установил связь с «комиссией помощи эвакуированным детям» Наркомпроса УзССР, в частности с Е. П. Пешковой (1-й женой М. Горького), и первые плоды этого контакта уже дают себя знать — дали мыло, 2 пары носков и шьют много белья, да в июне будут искать подходящую работу, выдали 1,5 литра хлопкового масла и еще обещают — и ни черта за это платить не приходится, вот что главное, да еще попытаюсь у них получить хоть немного денег. Относятся ко мне прекрасно. Скоро в Москву приедут одни мои добрые знакомые, которые вам все расскажут обо мне; возможно, передам с ними письмо!
В школе дела неплохи. Успешно окончил 3-ю четверть, хотя было очень трудно; сдал Всевобуч (самое наитруднейшее для меня).
В Ташкенте живет Ахматова, окруженная неустанными заботами и почтением всех, и особенно А. Толстого, живут Погодин, Толстой, Уткин, Лавренев; приехал из Уфы Корнелий Зелинский, сейчас же поспешивший мне объяснить, что инцидент с книгой М.И. был «недоразумением» и т. д., я его великодушно «простил». Впрочем, он до того закончен и совершенен в своем роде, что мы с ним в наилучших отношениях, — а ведь он очень умный человек.
Итак, пока учусь; там — видно будет. Установил связь с Мулей…»
«Спецснабжение» — это громко сказано! По таким талонам почти ничего не давали. А всевобуч действительно был для Мура пыткой. Любое спортивное занятие, физический труд становились ему в тягость, и он страдал как физически, так и морально. Да еще и военрук его невзлюбил и мог, загнав в лужу, требовать по команде «встать, лечь», «встать, лечь» или «на месте шагом марш»…
Сказалось то, о чем предупреждали Марину Ивановну и Муля, и Тарасенков, и другие: Муру трудно придется в армии, если он не будет заниматься спортом!..
Измаил Музафаров, с которым Мур учился в одном классе, писал, что Мур всячески избегал мальчишеских ссор, драчек и отходил в сторону, чураясь столкновений. Он не любил сборищ, когда собирался весь класс, и предпочитал «тесный круг друзей». Но были ли у Мура друзья? Умел ли он дружить? В дневнике у него часто упоминается имя Измаила, он бывал у него в доме. Сестра Измаила вспоминала, как Мур появился у них впервые в отличном пиджаке, но когда снял пиджак, то обнаружилось, что подкладка вся висела на ниточках — вся была изорвана. Он ходил в начищенных до блеска башмаках, а подметка была проношена до дыр. Мур часто бывал с Измаилом в театре, куда мать последнего доставала бесплатные контрамарки. Мур встречал Новый, 1942, год вместе с ним и его двоюродным братом, как вспоминает Измаил.