Он медленно спускается в яму. И Михась без размышления спускается вслед за ним.
Михась внимательно смотрит в котел, где, как крупные бесхвостые, безголовые рыбы, подрагивают в кипящей воде снаряды. Нет, Михась не испытывает тревоги. Даже рад, что теперь никто не гонит, не может прогнать его от котла. Он стал старше. На год стал старше. Никто теперь не скажет, что он — сопляк. Он такой же, как и все. И не верит, что может быть взрыв. Василий Егорович — опытный человек, был главный механик — не допустит до взрыва.
Бугреев не убавляет огонь. А напротив, прибавляет. Нажимает ногой на деревянную планку поддувала. Берет большие кузнечные клещи — вот они зачем нужны — и пододвигает снаряды к самому желобу.
— Порядок, — говорит он, увидев, как в желоб начинает тихо стекать пока из одного снаряда тонкая струйка светло-коричневой жидкости. — Какао, улыбается Василий Егорович, поддерживая снаряд клещами.
Михась смотрит на него сбоку, замечает его улыбку и сам улыбается. И хочет сказать что-нибудь ободряющее, хочет придумать, вспомнить что-нибудь хорошее, чтобы замять тот неприятный разговор о положении на фронтах, тревожный, ненужный разговор, обессиливающий сердце.
— Это лучше всякого какао, — кивает Михась на жидкий тол, вытекающий уже из другого снаряда. — Лучшее угощение для немцев.
— Неплохое, — все больше веселеет Василий Егорович.
И Михась воодушевляется. Рассказывает, как они раньше, в сорок первом году, подрывали немецкие эшелоны, когда плохо было с взрывчаткой и не умели еще по-настоящему ставить мины. Приходилось на уклоне развинчивать рельсы и оттягивать их в сторону на проволоке при подходе поезда. Тогда еще немцы не охраняли дороги. А теперь делается все по-другому. Возьмешь ящик какой-нибудь деревянный, заложишь туда тол и еще немецкую гранату, присобачишь к ней метров двести, двести пятьдесят шнура. Прикопаешь этот ящичек на хорошем месте на железнодорожном полотне и ждешь поезда. Другой раз долго ждешь. Дождь идет, но как-то дождя не замечаешь. Весь трясешься от нетерпения. Потом вдруг — та-та-та... Поезд. Шпалы дрожат. И тут, только паровоз или первый вагон на твою мину наедет, дергаешь шнур изо всей силы, быстро.
— Я еще в детстве, когда был маленький, тоже со шнурком, с веревочкой снегирей ловил, — засмеялся Михась. — Но это, конечно, сравнивать нельзя. Тут рванешь шнур — и самому даже станет страшно. Ка-ак жахнет, как жахнет! Грохот на весь лес. Ужас! Ревут, стонут! Ведь другой раз сотни солдат. Ужас как ревут! Особенно вот сейчас осень, далеко слышно...
— А не жалко?
Это спрашивает Феликс, незаметно вошедший в сторожку и наклонившийся над ямой.
— Неужели не жалко?
Михась вздрагивает от неожиданности.
— Кого это жалко?
— Ну, этих людей?
— Каких людей?
— Ну, которые в поезде едут.
— Так это ж какие люди? Фашисты.
— Все равно, наверно, люди.
Василий Егорович выбрасывает клещами из котла пустой снаряд, говорит Феликсу:
— Унеси его, выброси. Знаешь куда? За склеп, в яму. И уходи отсюда. Если что-нибудь с тобой здесь случится, мамаша мне башку оторвет. А эти люди, которых ты жалеешь, могут каждую минуту сюда явиться и всех нас передушат. Понятно? Иди отсюда! Я же тебе велел там стоять и смотреть. Как же ты свой пост бросил?
— Там Ева стоит. Она велела мне пойти погреться. У меня рука стынет.
— Иди, иди, — все-таки настаивает отец. — Иди отсюда. Скажи Еве, чтобы она выбрала десятую могилу. Помнишь десятую? У белого ангела с крестом и с веткой. И потом сюда привезете снаряды. Могилу, скажи, чтобы она опять закрыла дерном. Иди, сынок. По-хорошему прошу...
— У меня рука стынет, — жалуется Феликс, сиротливо прислонившись к косяку двери.
— Ничего, потри ее. И ты уж немножечко погрелся. Беда с парнем, вздыхает Василий Егорович, поднимая руки над головой, чтобы впустить хоть чуточку прохлады в прорези рубахи.
— Больной, — сочувственно вздыхает и Михась, провожая Феликса глазами.
— Не в том главное, что больной, — вытирает ладонью обильный пот со лба и с шеи Бугреев. — Он головой, кажется, тронулся. Я уже жалею, что взял его сегодня сюда с собой. Не нужно ему все это видеть...
— Но он ушел, — смотрит на дверь Михась. — Он там с Евой...
— Все равно, — смотрит на дверь и Василий Егорович. — Все равно он сейчас сильно волнуется. И здесь ему находиться не к чему, и с глаз его отпускать опасно. Не угадаешь, что он может придумать... После того как погибли его братья, то есть мои сынки, он как будто каким-то слишком религиозным стал. Все время всех жалеет. За всех переживает. Говорит даже — грех. И откуда он подцепил это слово? «Грех, говорит, немцам, что они наших людей убивают, и нам тоже будет нехорошо. Очень, говорит, много народа ни за что погибает. Жалко всех людей». Вот как он разговаривает. Или кто-то ему это нашептывает, — не могу понять...
Бугреев ухватил клещами пустой снаряд, подержал его над котлом и резко отбросил, так, что он загремел на досках пола.
— А вы знаете, Василий Егорыч, у меня тоже такое бывает, — вдруг признался Михась. — Уж на что я все-таки, можно сказать, политически подкованный, а и то у меня тоже другой раз просто сожмется сердце. Станет жалко.
— Кого?
— Вы не удивляйтесь, Василий Егорович. Вот честное комсомольское. Мне тоже другой раз даже немцев станет жалко, когда попадаются пленные. Ведь куда с ними деваться? Самим другой раз есть нечего. А их надо охранять. Вы знаете, другой раз душу выворачивает, так жалко.
— Немцев?
— Даже немцев. Даю честное комсомольское. Хотя я сам хорошо видел, что они, сволочи, творят. И у меня с ними до самой моей смерти, можно сказать, личные счеты. Хотя бы из-за мамы. И вообще из-за всего. А все-таки, когда они пленные, бывает даже их жалко. А вы как считаете?
— Нет, я хотел тебя спросить, как ты считаешь? Может, нам бросить выплавлять тол, если тебе немцев жалко? Ведь сколько еще их этим толом можно убить? Ну что? Гасить огонь?
Михась понял, что, снова разоткровенничавшись, допустил грубую ошибку.
— Вы меня не поняли, Василий Егорович, — виновато сказал Михась.
— Нет, я тебя понял, Миша. Давно понял. Ты хороший хлопец. И это хорошо, что мы не учили наших детей презирать другие народы. Но тол все-таки будем вытапливать. И пусть они в поездах ревут, как ты говоришь, и стонут. Не жалко. Мне теперь никого не жалко. Себя не жалко. Вот так. Выбрасывай эти пустые стаканы. И давай те снаряды сверху. Хороший жар! Просто удивительно, какой хороший жар!
Василий Егорович был весел, как-то злобно, озорно весел. Будто выпивши.
Михась вылез из ямы, вынес, выбросил пустые стаканы и, наглотавшись за это время за пределами сторожки свежего, прохладного воздуха, азартно возбужденный, стал подавать Бугрееву новые снаряды, тщательно осматривая их — свернута ли головка, вывернут ли взрыватель.
— Это правильно вы говорите, Василий Егорыч. Это я понимаю, что жалеть кого-то еще рано. Поскольку, во-первых, немцы сами начали, по своей охоте и теперь из-за них идет такая вот война. Нам читали на днях приказ из Москвы. И в приказе прямо указывается...
Василий Егорович перебил его:
— Этот снаряд отложи. Это стопятидесятимиллиметровый. Их, кажется, шесть штук. Их отдельно будем делать. Надо, чтобы одинаковые шли. Чтобы сразу поспевали.
Михась отложил большой снаряд, протянул поменьше и опять заговорил:
— Так вот, Василий Егорыч, я говорю, этот приказ партизанам прямо указывает...
— Указывает? — прохрипел, как перед новым приступом кашля, Бугреев. Но не закашлялся. — Эх, Миша, кабы кто-нибудь указал, как вот тол из снаряда вытапливать. Ведь вот положение. Даже градусника нету. Втемную работаем, на благ святых, наобум лазаря. И никакой инструкции. Не знаешь, когда тебя нелегкая толкнет. Зачерпни-ка мне, Миша, ковшичком водички. Жарко! Дышать нечем. А кашля нет. Грудь, что ли, согрелась...
Михась сам давно уже хотел пить. Жара истомила и его, — правда, может быть, меньше, чем Василия Егоровича, который теперь безвылазно — в яме.
Михась с наслаждением, с жадностью выпил почти полный ковшик теплой воды из огромного ушата после того, как напился Бугреев.
А есть, странное дело, теперь уже не хотелось. Михась даже забыл о своем мешке, оставленном в мастерской.
— Если б немножечко посолить эту водичку, — поднял голову над ямой Бугреев и кивнул на ушат в углу. — Не так бы тяжко было. Не так бы томила жажда. Хоть щепотку бы соли кинуть туда. Нету...
Михась удивился этим словам, но ничего не ответил, не успел ответить.
В дверь ворвался прохладный, освежающий ветер. Это Феликс открыл дверь.
— Мы с Евой привезли снаряды. Все забрали из-под белого ангела.
— Вот и хорошо, сынок. Очень хорошо, — погладил себя по мокрой от пота голове Бугреев. — Оставьте эти снаряды у дверей. Михась их занесет.
— Можно, я тут немножечко побуду? — как-то особенно жалобно попросил Феликс, опять прислонившись к косяку двери. — Я погреюсь. А Ева пока покараулит.