мог понять причины этого взрыва. Может быть, несмотря на всю внешнюю черствость, которую она проявляла к матери, ей вдруг захотелось чуда? Или, наоборот, еще не читая письма, она хотела заранее знать, что он не предаст ее представлений о нем своею внезапною слабостью?
– Плохо представляю в этой роли твою маму, еще хуже – себя. Теперь я уже не мог бы жить вместе с ней. Думаю, что и она тоже. А тебе, значит, иногда еще приходит в голову соединить нас? Не стоит об этом думать. Никто из нас не станет счастливей. И ты тоже. Подумай лучше над тем, что в этом письме. И не бойся читать его, в нем просто дела, которые надо решать.
Она опустила глаза и стала читать письмо, а он смотрел на нее и думал, что хотя еще не может отвыкнуть от чувства, что он большой, а она маленькая, все равно он обязан быть откровенным с нею. Иначе рано или поздно нарушится то, что ей сейчас всего дороже, – возможность без колебания говорить ему все, что она думает.
И хотя того, о чем он должен ей сказать, уже не существует, все равно это – как камень за пазухой. И от него надо избавиться.
– Прочла. Ну и что? – Нина засунула письмо в конверт, и в ее голосе Лопатину послышался какой-то еще непонятный ему вызов.
– А то, что нам с тобой предстоит над этим подумать, только в всего. Но сначала о другом. Полтора года назад я полюбил одну женщину. Потом из этого ничего не произошло. Но это было. И я должен тебе об этом сказать,
– А мама мне писала об этом.
У него было такое чувство, словно его ударили по лицу и исчезли, прежде чем он успел обернуться.
– О чем писала? – Он с трудом заставил себя сказать эти слова спокойно.
– Об этом. Что ты приехал в Ташкент в таком хорошем настроении, что, кажется, даже наспех влюбился в какую-то ее подругу и что она ужасно радовалась за тебя.
Он усмехнулся и простоте этого вдруг происшедшего объяснения, и глупости своего положения.
– Но я тогда всему этому не поверила. – Дочь заметила его усмешку.
– Почему?
– Она как-то так обо всем этом написала, что я не поверила.
– Это было не так, как она тебе написала, но было.
– Ну и очень хорошо. Если бы я знала, я бы меньше тебя жалела. Я иногда прямо до слез тебя жалела за то, что тебя никто, кроме меня, не любит.
Она сказала это так самопожертвованно, что ему пришлось встать и пройтись по комнате, чтобы скрыть от нее выражение своего лица.
– Вижу, с тобой не пропадешь. – Он поцеловал ее сзади в коротко подстриженный, мальчишеский затылок.
– Конечно, не пропадешь, – не поворачиваясь, сказала дочь. – А что, она тебя тоже любила?
– Мне казалось, что да.
– А почему же у вас с ней ничего не вышло?
Он не ответил, только пожал плечами.
– Не знаю, как это может быть. Какое-то дворянское гнездо! Все друг друга любят, и ничего у них у всех не выходит!
– А ты что, сердишься? Хочешь меня заново женить, что ли?
– А разве это правильно, когда у тебя одна я и больше никого? Вот ты последний раз уезжал на фронт, кто тебя провожал? Никто?
Он кивнул. Это была правда, его никто не провожал ни в последний, ни в другие разы, когда он уезжал на фронт. С того зимнего утра, в Ташкенте, когда он уезжал на Кавказский фронт, больше никто не провожал.
– Разве это правильно? – повторила она, когда он кивнул.
– Если говорить серьезно, то большинство людей, ушедших на фронт, проводили всего раз, когда они ушли. И встретят тоже один раз, когда вернутся, если будут живы. Так что жалеть меня не за что.
– Это я знаю. Это я все знаю, – запальчиво сказала она. – Но ведь у тебя такая работа, что ты все время ездишь и возвращаешься. И не потому, что не хочешь быть на фронте, а потому, что у тебя такая работа. Да?
– В общем, да. Хотя, чтоб не врать, могу вспомнить случаи, когда возвращался в Москву без прямой необходимости. Мог бы задержаться еще, но не задерживался. Бывало, правда, и по-другому, не хочу клепать на себя.
– Ну и что? Разве это называется «возвращаться домой», когда у тебя и дома-то никакого не было? Я еще понимаю, когда немцы были под Москвой, когда всех эвакуировали – и кто хотел, и кто не хотел. А в последнее время все едут сюда! Едут и едут! У дяди Бори даже мама приехала. Ей семьдесят лет, а она приехала. И уже третий месяц живет в Москве. Он мне говорил – кто только сюда не едет! Даже те, кого он вообще не пустил бы обратно в Москву.
– Значит, обсуждали этот вопрос и с ним?
– Конечно, обсуждали. А ты все один и один. Уезжаешь – один, приезжаешь – один.
– Ну что ж, перебирайся ко мне, чтоб я был не один.
– Зачем ты это говоришь? Ты же понимаешь, что я не могу. Если б я была маленькая или если бы я, наоборот, была уже старая, я бы, конечно, приехала. Но я же сказала тебе, что окончу курсы и поеду на фронт. И ты согласился, что это правильно.
– Этого я, положим, не говорил.
– Нет, сказал. Не прямо, не сказал. Думаешь, я не понимаю твое выражение лица? Не дразни меня, пожалуйста, а то я разревусь и потом сама себе этого не прощу. Лучше приезжай хоть на неделю к нам в Омск, и я тебя сразу женю.
Она встала и, сделав вид, что поправляет свои вихры, кажется, все-таки смахнула слезинку.
– А сейчас, ровно через пять минут по твоим часам, приходи есть. Я солью воду с картошки, а все остальное готово, я накрыла на кухне, – добавила она, уже уходя. – Мне все время неудобно, что мы взломали эту дверь в столовую, которую мама заперла, даже не хочется туда заходить.
– Чепуха. Взломали и взломали! – сказал Лопатин.
5
Картошка оказалась сваренной так, как он любил, в мундире. И он чистил ее, обжигая пальцы и перекатывая из руки в руку. Была еще банка простокваши, с которой он любил есть картошку, особенно по утрам. Нина купила эту простоквашу и пучок укропа на базаре.
– Не знаю, чего она выдумала – сейчас меняться, – говорила Нина, сидя против отца и тоже чистя горячую картошку. – Почему не могла