Утром послали за доктором. Он измерил температуру, выслушал, посмотрел на розовую пенистую мокроту и сказал отцу, что это крупозное воспаление лёгких.
Во всё время сознание окончательно уходило только два раза. Дней пять было полузабытьё, и выражалось оно очень своеобразно. Стоило, например, взглянуть на цветы, нарисованные на обоях комнаты, и по желанию любой цветок обращался в лицо человека, который был в мыслях. Только весь рисунок казался окрашенным в ярко-алый цвет. Чаще всего грезилось личико Дины.
— Идите ближе, Дина, сядьте здесь, неужели вы стесняетесь?
За Дину отвечала сидевшая уже четвёртую ночь возле постели сестра милосердия.
— Ничего, ничего. Лежите смирно, она сейчас придёт.
И Константин Иванович как будто успокаивался и начинал ждать, а потом и засыпал.
Однажды сознание прояснилось окончательно; трудно было только понять, почему так скомкалось время, и две недели пробежали как два часа.
Приходил Кальнишевский, — сказал, что ему осталось всего два экзамена, и что, кажется, будет диплом первой степени, потом упоминал фамилию Ореховых, но как-то замялся и стал собираться домой.
— Вот что, — сказал Константин Иванович, — пожалуйста, опусти им открытку о моей болезни и сообщи, что я, может, задержусь приездом.
— Непременно, непременно.
Константин Иванович до самого вечера думал о том, какое впечатление на Дину произведёт известие о его болезни.
На следующий день температура опять вдруг поднялась до сорока, и во рту снова был вкус жёваной резины. Глаза совсем померкли. Отец часто входил в комнату. Собрав кое-как мысли, Константин Иванович вдруг произнёс:
— Папа, папочка, вы дадите мне все письма?
— Какие письма, Танины?
— Н-е-е-т, которые будут получаться из Знаменского.
— Ну, ну, успокойся, даст Бог всё хорошо будет.
— Папа, да я не брежу, я прошу, дайте мне письма, ведь поймите вы, что это зверство. Зверство! — шёпотом повторил он и заплакал.
— Так я же дам тебе их, пойми, успокойся, я не отказываю, — отвечал голос отца.
— Да, да, конечно.
Вечером Константин Иванович опять пришёл в себя и понял, что непременно умрёт, и мысль о смерти не была так страшна как сознание, что он никогда уже не увидит Дины.
Позже приходили два доктора. Потом он видел священника и на его вопросы не отвечал, а только утвердительно опускал веки, будто щурился от яркого света. Кто-то положил на лоб ему руку, и Константин Иванович чувствовал на ней холодное кольцо. Затем приходил ещё доктор и скоро вместе с отцом вышел из комнаты. Было слышно, как уже за дверью он говорил трусливым тенорком:
— Конечно, предсказание — это нечто неопределённое, но если это кризис, в чём нет сомнения, то положение больного очень серьёзно и следует приготовиться ко всему.
— А мне так хотелось видеть его уже на службе, в форме, с будущностью, с жалованьем. На хорош… на хорошей службе, — ответил со слезами в голосе отец.
— Вы не волнуйтесь. Всё может окончиться благополучно, я ведь ничего страшного не говорю, а говорю только, что сегодня кризис…
«Приговорили», — подумал Константин Иванович. Стало страшно. Захотелось громко крикнуть, и не было сил. Потом вдруг сдавило горло, и слёзы, горячие, липкие, сами собой пошли из глаз.
Иногда его сильно встряхивало, а потом на душе стало покойнее, и он незаметно уснул. Когда он открыл глаза, уже светало, парусиновая шторка на окне потемнела, а по её краям выделились клиньями две голубые щели. Возле кровати, низко опустив голову, спала, сидя на стуле, сестра милосердия.
Константин Иванович чуть приподнялся и вздохнул. Стало почему-то весело, и вдруг пришла мысль, что болезнь смертью не окончится, — наверное, наверное. Сестра милосердия опускала голову всё ниже, покачнулась вперёд и, выпрямившись, замигала глазами.
— Нельзя ли чайку? — шёпотом попросил Константин Иванович и улыбнулся.
— Можно, можно, — радостно ответила сестра.
Выпив несколько ложечек слабого, чуть тёплого чая, он опять откинулся на подушку.
Первая неделя выздоровления была огромным блаженством. Отец говорил ласково и даже шутил, чего в обыденной жизни не случалось. Даже и через окно чувствовалось, как солнце грело, уже по-настоящему, — по-весеннему. Тополь, который, — казалось, так ещё недавно, — в гололедицу стучал своими ветвями, теперь оделся молоденькими свежими листьями.
Опять несколько раз приснилась Дина, милая, сочувствующая болезни. А в субботу получилось от Ольги Павловны письмо: «Желаем нашему больному скорого выздоровления. Не спешите вставать, нужно оправиться Вам как следует. Будем ждать Вас в Знаменском, приезжайте попить молочка. По просьбе мужа, пока к нам приехал и занимается с девочками Зиновий Григорьевич, он о Вас часто вспоминает. Всего, всего хорошего. О. О.»
Вместо радости, письмо это нагнало тоску. Не хотелось самому себе признаваться, что в эти минуты он почти ненавидит Кальнишевского, в сущности ни в чём неповинного. «Он там возле Дины, а я здесь в провонявшей лекарствами комнате»… — мелькнуло в голове.
— Уйдите, папаша, мне что-то дремать хочется, — сказал он.
— От кого письмо?
— Так. Деловое. Уйдите, папаша.
Отец ушёл, но Константин Иванович заснуть не мог. Тоска росла и росла. Всё раздражало. После обеда, когда он действительно стал дремать, под самым окном зазвенел голос точильщика:
— Н-э-жи, ножницы т-эчить.
Голос на несколько секунд смолк и потом ещё резче отчеканил:
— Бритвы править…
«Вероятно в этот промежуток он папиросу закуривал», — подумал Константин Иванович. Точильщик снова заблеял козлом. Захотелось вскочить с постели, открыть форточку и бросить в него чернильницей или толстым ботаническим атласом.
С каждым днём нехорошее чувство зависти к Кальнишевскому росло. «Я сам виноват, — думал иногда Константин Иванович. — Я попросил его написать Ореховым о болезни. Там, вероятно, решили, что мне пришёл уже конец, и вызвали Кальнишевского. На его месте я бы зашёл сказать о своём отъезде, — это с его стороны непорядочно. Как бы там ни было, но и я туда поеду, во что бы то ни стало поеду!..»
На другой день отец сказал, что Кальнишевский действительно приходил, но как раз во время кризиса, а потому его не пустили в комнату. Константин Иванович только глухо произнёс:
— Если бы вы знали, что вы этим наделали…
— Но ведь ты же был без сознания…
Отец сердито дёрнул рукой и вышел. Выздоровление шло медленно. По утрам была ещё большая слабость, а к вечеру лихорадило. Грустно было сознавать, что пропал учебный год. Константин Иванович вышел в первый раз на воздух в начале июня. Дышалось вкусно до одурения. Злила только слабость, — пройдя квартал-другой, нужно было отдыхать или брать извозчика.
Деревья и цветы казались сказочно красивыми, а все люди, и особенно отец, — холодными и мелочными. Досадно было, что доктор запретил гулять после захода солнца и сказал, что ехать можно только через две недели. Эти две недели тянулись дольше, чем вся болезнь. На всякий случай Константин Иванович подал декану факультета прошение о том, чтобы ему разрешили держать экзамен осенью, и просил одного из товарищей по курсу написать ему о результате просьбы.
Отец опять стал молчаливым и только раз сказал:
— Ты бы к Аристарховым зашёл, они так беспокоились о тебе.
— Может быть, — ответил Константин Иванович и подумал: «Ну уж этого вы от меня не дождётесь».
Двадцать первого июня он послал Ореховым телеграмму: «Буду завтра. Смирнов», а вечером поехал на вокзал, и от волнения у него кружилась голова.
XIII
В вагоне было четыре свободных места, но Константин Иванович долго не мог уснуть. Он ложился, потом опять вставал и выходил на площадку, и его всего охватывали свежая, безлунная ночь и грохот длинного почтового поезда. Мелькали искры, но больше ничего не было видно. Иногда казалось, что вагоны бегут не вперёд, а назад.
Заснуть удалось только после полуночи, а в четыре Константин Иванович уже вскочил, будто его кто-нибудь толкнул. Крайнее окно было открыто. Он подошёл к нему и стоял не двигаясь до самой станции «Лихарево», где нужно было выходить.
Упругий, холодный ветер точно умывал лицо. Константин Иванович никогда не видал такого широкого горизонта, и как наступает рассвет сразу, со всех концов. Слева, на закате, ещё светила Венера, а справа жёлтые тона уже начинали сливаться с красными. Весь огромный фиолетовый купол неба разделился на бесконечное множество тучек с золотыми краями. Хотелось уследить, поймать те моменты, когда тучки светлели и отходили одна от другой, обращаясь в облака, и трудно это было.
Две минуты — не больше — поглядишь влево, обернулся, а справа уже всё переменилось, и, где была кровавая полоса, ниже её блестит и будто колеблется волнообразная линия из расплавленного золота.