снисходительно. Соответственно, он становился для Сергея образом мужественности, примером для подражания во всем, а копирование его поведения подсознательно имело своей целью заслужить его похвалу или положительную оценку.
Также ситуация усложнялась тем, что отец, Донат Исаакович, не присутствовал в семье, и воспитанием Сережи занималась мама – Нора Сергеевна, женщина с сильным характером, имевшая на сына огромное влияние. Борис, что и понятно, испытывал пиетет перед своей тетей и в чем-то дублировал ее манеру поведения, но, соответственно, уже в мужском изводе.
Таким образом, Сережа Довлатов находился как бы под двойным психологическими прессом, более, впрочем, носившим характер добровольный, нежели репрессивный.
Это было комфортное состояние – постоянно ощущать себя зависимым от решения, принимаемого тем, кому ты доверяешь и кого любишь. Действительно, в таком случае не могло приключиться ничего дурного, ведь ни мать, ни старший двоюродный брат никогда не пожелали бы плохого, а стиль так называемого взрослого общения лишь добавлял Сереже самоуверенности, впрочем, с оглядкой на старшего товарища. Другое дело, что при этом необходимо было научиться соглашаться с тем, что твое мнение вторично, а твой голос лишь один из голосов в хоре, сопровождающем выступление солиста.
И Сергей научился этому, хотя с годами данное качество трансформировалось в умение отойти в сторону, отстраниться, поменять ракурс и увидеть всю парадоксальность происходящего, оставаясь при этом частью этого парадокса.
«Всю жизнь я дул в подзорную трубу и удивлялся, что нету музыки. А потом внимательно глядел в тромбон и удивлялся, что ни хрена не видно», – напишет впоследствии Довлатов переводчице, журналисту, своему доброму другу Людмиле Штерн.
Безусловно, можно дуть в трубу.
Можно в нее смотреть.
Можно ее использовать по назначению.
Можно, наконец, забравшись на крышу дома, бросить в водосточную трубу припасенный к такому случаю кирпич, и наблюдать, как пешеходы, напуганные странным и страшным звуком неизвестной этиологии, будут разбегаться в разные стороны и на всякий случай прикрывать голову руками.
На первый взгляд, поступок абсолютно бессмысленный, даже хулиганский, потому что как кирпич мог вылететь из трубы и попасть в проходящего мимо воронки водостока гражданина. И если не убить его, то покалечить определенно. Но, с другой стороны, эта и аналогичные ей выходки были вариантом коммуникации с себе подобными, выбросом энергии, которая копилась длинными вечерами, когда в коммуналке на Рубинштейна собирались друзья Норы Сергеевны – известные писатели, художники, актеры, кинематографисты, когда велись долгие взрослые разговоры и приходилось делать вид, что тебе все интересное и все понятно.
Однако энергия постулата «быть, а не казаться» требовала своего выхода.
Видимо, в этом таилась причина немыслимого поступка отличника Бориса, когда он из окна второго этажа помочился на директора школы по фамилии Чеботарев, более известного под кличкой Легавый.
Об этом уже шла речь в начале этой книги…
Невероятными усилиями родственников историю тогда удалось замять и почти даже забыть. Но вскоре комсомолец, общественник, спортсмен попал за решетку, отсидел, освободился, встал на путь исправления, но по этому пути следовал совсем непродолжительное время и вновь оказался на зоне.
Стало ясно, что это система и старший брат может быть интересен младшему лишь как его физиогномический двойник, как невыдуманный персонаж его сочинений, кладезь той закрытой для обычного советского молодого человека жизни, которая окружала, нависала, довлела, но при этом не афишировалась. Более того, все старательно делали вид, что ее нет, хотя на коммунальных кухнях только о ней и говорили.
«Я знал, что в газетах пишут неправду. Что за границей простые люди живут богаче и веселее. Что коммунистом быть стыдно, но выгодно…
Сталин напоминал шекспировских злодеев. Народ безмолвствовал, как в «Годунове». Это была не комедия и не трагедия, а драма. Добро в конечном счете торжествовало над злом. Низменные порывы уравновешивались высокими страстями. Шли в одной упряжке радость и печаль».
(Сергей Довлатов, «Наши»)
Когда Сереже было одиннадцать лет, Сталин умер. Отошел в мир иной.
Воспоминания об этом апокалиптическом событии, как известно, оставил Иосиф Александрович Бродский:
«Мне было 13, я учился в школе, и нас всех согнали в актовый зал, велели стать на колени, и секретарь парторганизации – мужеподобная тетка с колодкой орденов на груди – заломив руки, крикнула нам со сцены: «Плачьте, дети, плачьте! Сталин умер!» – и сама первая запричитала в голос. Мы, делать нечего, зашмыгали носами, а потом мало-помалу и по-настоящему заревели. Зал плакал, президиум плакал, родители плакали, соседи плакали, из радио неслись Marche funebre Шопена и что-то из Бетховена…. Люди заплакали. Но они плакали, я думаю, не потому, что хотели угодить «Правде», а потому, что со Сталиным была связана (или, лучше сказать, он связал себя с нею) целая эпоха. Пятилетки, конституция, победа на войне, послевоенное строительство, идея порядка – сколь бы кошмарным он ни был. Россия жила под Сталиным без малого 30 лет, почти в каждой комнате висел его портрет, он стал категорией сознания, частью быта, мы привыкли к его усам, к профилю, который считался «орлиным», к полувоенному френчу (ни мир, ни война), к патриархальной трубке, – как привыкают к портрету предка или к электрической лампочке. Византийская идея, что вся власть – от Бога, в нашем антирелигиозном государстве трансформировалась в идею взаимосвязи власти и природы, в чувство ее неизбежности, как четырех времен года. Люди взрослели, женились, разводились, рожали, старились, умирали, – и все время у них над головой висел портрет Сталина. Было от чего заплакать. Вставал вопрос, как жить без Сталина. Ответа на него никто не знал».
В школе № 206, что располагалась на Фонтанке, свершалось, надо думать, нечто аналогичное – траурный митинг, увитый черными лентами портрет покойника, слезы на глазах преподавателей, недоумение в глазах школяров, прикидывающих между делом, что, скорее всего, в связи с трауром объявят каникулы, а это не может не радовать.
Сережа присутствовал при все при этом и, конечно, был как все.
Как все, шмыгал носом, как все, пропускал мимо ушей надрывные речи директора и завуча, которые вещали о том, что «теперь мы осиротели», как все, выходя на улицу, радовался, что сегодня отменили уроки.
Да и вообще не находил повода для грусти.
Впрочем, тут свою роль играли и привходящие моменты домашнего воспитания.
Позже Довлатов напишет: «С раннего детства мое воспитание было политически тенденциозным. Мать, например, глубоко презирала Сталина. Более того, охотно и публично выражала свои чувства. Правда, в несколько оригинальной концепции. Она твердила:
– Грузин порядочным человеком быть не может!
Этому ее научили в армянском квартале Тбилиси, где она росла.