У меня есть товарищи: братья Шура и Ваня Горичи, реалист Женя Макаренко и сын дворника Пантелея — Гриша.
Мы все живем на одной из четырех улиц дачной местности «Отрада», связаны между собой узами тесной дружбы и называемся «отрадниками».
Главнейшее наше занятие это азартные игры — бумажки, спички, «ушки» и... разбой, потому что по временам нам кажется, что мы разбойники: бьем из рогаток стекла, дразним местного постового городового Индюком и крадем яблоки в мелочной лавке Каратинского. Разбоем в основном мы занимаемся поздней осенью, почти каждый день, и заключается это занятие в том, что после обеда мы всей ватагой — или, как у нас называется, «голотой» — идем к морю, лазим по пустым дачам, до тошноты курим дрянные горькие папиросы «Муза» — три копейки двадцать штук — и усиленно ищем подходящую жертву. От подходящей жертвы требуется, чтобы она была слабее нас и молчала, когда ее будут брать в плен и пытать.
Одним словом, время я провожу ярко, красочно и в третьей четверти имею четыре официальные двойки, не считая двух неофициальных, переделанных опытным второгодником Галкиным на тройки.
На страстной неделе все это отходит на задний план и растворяется в море новых наблюдений и впечатлений.
Каждый день утром и вечером я хожу в церковь, и каждый день я нахожу в ней что-то светлое, тихое и грустное. Особенно мне нравится церковь вечером. Длинная великопостная всенощная утомляет. Внимание слабеет, мысли расплываются. Хор поет однообразно, однотонно, и лица певчих сквозь голубые волокна ладана кажутся розовыми пятнами. К концу службы я сильно устаю, но усталость эта какая-то славная, приятная. В церковные окна кротко смотрит синий мартовский вечер. Когда же после всенощной я выхожу на воздух, меня охватывает крепкая свежесть весеннего воздуха. Пахнет мокрой землей, нераспустившейся сиренью и еще чем-то неуловимым, тонким, — вероятно, прошлогодними листьями. Я гляжу на чуткие, бледные звезды и на тонкий сери совсем молодого серебряного месяца, и мне становится стыдно, что я продавал старьевщику калоши и газеты, бил стекла и дразнил городового Индюком: хоть и городовой, а все-таки человек.
Я даю себе честное слово навсегда исправиться. И твердо верю, что исправлюсь, непременно исправлюсь.
Мои уличные друзья тоже как-то стушевались, исчезли из поля моего зрения; теперь я с ними почти не вижусь. А если с кем и придется встретиться, то разговариваем больше о предстоящем празднике и мирно мечтаем устроить на первый день крупную азартную игру «в тёпки на орехи».
II
Весна во всем. В палисаднике вскопали и засеяли травой газоны; дворник Пантелей починил подгнившую за зиму скворешню и привязал ее на высоком шесте к тополю. Генеральша из первого этажа развесила у себя на террасе салопы, от которых на всю «Отраду» пахнет нафталином и зеленым табаком. Тетя извлекла из-под диванов узкие вазончики с луковицами гиацинтов, посаженных после рождества. Луковицы пустили сильные зеленые стрелки, и теперь они тянулись к свету, наливались солнцем, и уже на них стали отчетливо заметны пестренькие, голубые, розовые и белые соцветия. Вазоны с гиацинтами выставили на подоконники, и они внесли в дом что-то весеннее, пасхальное.
Вечера светлы и тихи. По утрам заморозки. Днем длинные волокнистые облака тянутся над городом и уходят куда-то за море. В просветах между ними ласково смотрит неяркое весеннее небо. Ненадолго выглянет солнце, скользнет по крышам, блеснет в лужах, отбросив от домов легкие пепельные тени, и скроется; потом опять выглянет.
В городе шумно и возбужденно-весело. Стучат экипажи. Хрипят и кашляют автомобили, зеркальной зыбью начисто блестят вымытые и протертые витрины магазинов. Кричат газетчики. А кое-где на углах уже продают по гривеннику маленькие букетики нежных парниковых фиалок. Пахнет духами и морским туманом. Весь день гуляет тяжелый, опьяняющий ветерок и ласково закрывает людям ресницы.
Впервые ранняя весна имеет для меня столько нежной прелести: я первый раз в жизни влюблен.
О любви я имею вполне определенные понятия, неизвестно откуда залетевшие в мою буйную голову. Любить можно исключительно весной. Это основное. Затем «она» должна быть изящна и загадочна. Объясняться в любви можно, если хватит храбрости, на словах, желательно в старом запущенном саду. А если не хватит храбрости на словах, то письменно на розовой, надушенной бумаге. Если любовь отвергнута, «она» сразу из загадочной и единственной в мире превращается в самую обыкновенную дуру. «И как, как это меня угораздило влюбиться!» Свидания назначаются обязательно вечером и обязательно где-нибудь «на углу». Соперников мысленно вызывать на дуэль и убивать беспощадно, как собак. Вот и все.
III
Светлый облачный весенний день. Большие блестящие лужи подсохли. И на полянах, под каждым кустиком, под каждым деревцом весело зеленеет новая, молодая, необыкновенно яркая травка.
Нынче я причащался, и на душе у меня светло. За завтраком я пью черный кофе с халвой и ем просвирку, потом иду гулять и встречаюсь с Борей Стасиным. Боря Стасин — личность, на мой взгляд, оригинальная. Он учится в одном классе со мной и считается хорошим учеником. Он блондин с высоким лбом, наклоненным верхней своей частью вперед. Нос у него маленький, вздернутый. Глазки голубые, умные. Рот, как у окуня, углами вниз. Он вечно сутулится, вертит длинными худыми пальцами. И сосредоточенно морщится. А когда улыбается, показывает передний зуб, который вырос у него боком. Фуражку надвигает на лоб, так что сзади поля так же приподняты, как и спереди. К «отрадникам» не принадлежит по причине трезвого взгляда на жизнь. Реалист и скептик до мозга костей. Мечтает сделаться корабельным инженером и часто шляется в порт. Я его люблю и считаю лучшим другом.
— Ты куда?
— В порт. Там, говорят, новые миноносцы пришли, трехтрубные. А ты?
— Я на море.
— Зачем?
— Мечтать.
— Гм! Скажите, чего же ты это вздумал мечтать?
Мне трудно ему объяснить, почему именно я вздумал мечтать, а потому я неопределенно роняю:
— Так.
Боря хитро щурится и показывает передний зуб.
— Может, пойдешь со мной в порт?
— Не.
— Идем, интересно: трехтрубные.
Сердце мое полно любви и счастья. Хочется с кем-нибудь поделиться. Боря — самая подходящая жертва: будет молчать, слушать и соглашаться.
— Ну ладно. Идем.
Мы проходим по весенним улицам и разговариваем о пустяках. Язык у меня чешется нестерпимо, и страстно хочется рассказать ему все: что ее зовут Таней, что я влюблен, что мне грустно, но я не знаю, с чего начать.
Приходим в порт.
Пахнет машинным маслом, морской солью, устрицами, теплым железом, пенькой. По гранитной набережной рассыпаны янтарные, граненые кукурузные зерна. Стаи сизых голубей, мягко треща гибкими крыльями, садятся на мостовую, клюют зерна и пьют воду из синих луж.
— Скажи мне, Борис: что такое любовь? — начинаю я издалека.
— Любовь... гм... наверно, это такое чувство, — мямлит Борис неопределенно.
— А ты был когда-нибудь влюблен?
— Конечно, нет, — искренне негодует он. — С какой это радости! А что?
— Да так...
Минуту мы молчим и смотрим, как, плавно огибая маяк, выходит в открытое море пузатый угольщик «Ливерпуль».
— А знаешь, Боря, я влюблен.
— Да-а-а? — тянет Боря с видимым интересом. Он уже привык к подобным разговорам. — Ну и что же? Кто «она»?
— Таня К. Знаешь дачу Майораки? С этой дачи. Такая черненькая... загадочная.
— Так надо, брат, поскорее признаваться.
— Как-то не выходит... Страдаю, знаешь...
— Чего ж ты, чудак, страдаешь?
— Да так. Вообще. Грустно.
— И ты ее любишь?
— Люблю.
Боря насмешливо улыбается и ставит вопрос ребром:
— За что?
— Вот странный! Разве любят за что-нибудь? Хотя... у нее папа художник.
— А сколько ей лет?
— Одиннадцать и два месяца. Но она очень умная. Хочешь на нее посмотреть? Полезем вечером к ним на дачу и посмотрим в окна. Ладно?
— Чего еще? Лезь лучше сам.
— Дурак.
— От такового слышу. Чтобы брюки порвать и чтобы еще садовник шею налупил.
— Не боюсь я садовника. Вчера вечером лазил и брюки не порвал.
— Ну и что?
— Ничего. Стоял у нее под окном и мечтал.
— А она?
— Учила уроки.
— Ты ей нравишься?
— Кажется. Вообще-то я, конечно, успех имею... — Мне еще хочется прибавить «у женщин», но не решаюсь.
Борис смотрит искоса на меня. Я неуклюж, вихраст и черен.
— Да... пожалуй... — говорит он с видом оценщика. — Малость постричься, и тогда ничего. Можно. Ну что ж, желаю тебе успеха.
— Спасибо, тебе тоже.