До сих пор речь шла о восприятии Олешей России и русской культуры, т. е. культуры, которая все-таки близка Западу, хотя и отлична от него. А как Олеша относился к более экзотическим культурам, как он взаимодействовал с представителями цивилизаций (по Л.Н. Гумилёву — суперэтносов), более далеких от Западноевропейского? С осени 1941 г. по 1947 г. Олеша жил в Ашхабаде, куда попал из-за эвакуации. Казалось бы, писатель должен заинтересоваться своеобразным бытом, обычаями, оригинальной и самобытной культурой туркмен. Наконец, его должна была привлечь хотя бы азиатская экзотика. Ничуть не бывало! Поражает почти полное отсутствие в дневниках впечатлений от страны. Ничего! А ведь известно, что Олеша в то время работал над переводами туркменских авторов (Х. Исмаилова, Кара Сейтлиева и др.). К сожалению, в нашем распоряжении нет этих переводов, но о том, каким знатоком туркменской жизни стал Олеша, отчасти мы можем судить по рассказу «Туркмен», который можно было бы назвать и «Узбек», «Японец», «Швед» — как угодно. Поражает полное отсутствие в рассказе национального колорита, и незнание Олешей местной специфики (даже кишлак у него назван аулом!). Чем эти факты объяснить? Посмотрим, чему посвящены дневниковые записи Олеши того времени: там есть и воспоминания о закате солнца в Одессе, и рассуждения о Девкалионе и Пирре, об Овидии, Стендале, Достоевском, Багрицком[54] — всё это его занимало, но протекавшая рядом жизнь «Востока», очевидно, была ему чужда и неинтересна. Почему? Об этом написал сам Олеша: «Когда видишь фотографию китайского храма, высеченного в скале … тут же, почти закрыв лицо, отбрасываешь это изображение. Я ничего не хочу знать об этом! Так же отворачиваешь лицо, едва успев бросить взгляд, от изображенной скульптуры древней Мексики, Перу… Почему возникает этот протест, это нежелание видеть? <…> Довольно мне и моей культуры — греческой, римской, средиземноморской культуры, моего Наполеона, моего Микеля, моего Бетховена, моего Данте, меня»[55].
Непонимание и неприятие чужой ментальности, чужой культуры, чужих традиций вещь небезобидная. «Чужак» — представитель иной культуры, иного этноса, суперэтноса (цивилизации) нередко перестаёт восприниматься как человек… Это, очевидно, и порождает такие явления, как Холокост, уничтожение индейцев и т. п. Привожу эти примеры для того, чтобы понять смысл следующей цитаты из дневниковых записей Олеши: «Совершено чудовищное преступление против человечности: болгары сбили случайно зацепивший их территорию самолёт… Это так же страшно, как «Лузитания». Причем то произошло, между прочим, во время войны и было сделано немцами, которые и сами умеют страдать, а это болгарами, которые всего лишь по-турецки жестоки [курсив мой — С.Б.]»[56]. Таким образом, за немцами признаётся право страдать, т. е. они люди, а болгары, очевидно, нет.
Принадлежит ли нерусский писатель Олеша к русской литературе? Ответ на этот вопрос очевиден: исключить из русской литературы «Зависть», «Человеческий материал», «Любовь» и «Вишневую косточку» — это всё равно, что исключить из русской культуры не только немалую часть петербургских шедевров архитектуры, но и Грановитую палату московского Кремля и даже сами кремлёвские стены! Архитектуру Москвы и Петербурга невозможно представить без творений Растрелли и Камерона, Росси и Аристотеля Фиорованти, Марко Руффо и Пьетро Солари. А разве не принадлежат русской литературе «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок», «Жизнь и судьба» и «Конармия»? Творчество Олеши, Ильфа, Бабеля, Гроссмана принадлежит русской культуре и дело тут не в космополитичности искусства. Космополитичного искусства никогда не существовало. Талантливые немцы, итальянцы, поляки, шотландцы, евреи, оказавшиеся в России либо по своей воле, либо по прихоти судьбы, включились в систему русской культуры, заняв в ней своё место. Не все из них любили Россию. Одни приезжали в Россию на заработки, для других она стала приютом, для многих — нелюбимой родиной. Они родились чужаками. И всё же их нельзя уже представить без России, как нельзя представить без их творчества русскую культуру. Нерусский писатель Олеша не мог существовать вне русской литературы. Писал он с юности только по-русски, на родном польском, кажется, даже не пытался, что уж говорить о других европейских языках. Он был прикован лингвистической цепью к России, к её литературе. Не случайно в начале двадцатых, когда семья Олеши уехала в Польшу, Юрий Карлович отправился в столицу нелюбимой им России для того, чтобы сделать карьеру русского писателя, прославиться, стать королём метафор. Он им стал.
Впервые опубликовано в журнале «Урал»
Новые Белинские и Гоголи на час
Новое поколение писателей появилось несколько лет назад. Его судьба оказалась счастливой: литературная общественность встретила молодых писателей доброжелательно, “толстые” журналы охотно пустили их на свои страницы, гостеприимные Липки приняли первых участников Форума молодых писателей, а молодые критики тут же зачислили своих ровесников — прозаиков и поэтов — в “новые реалисты”, открыв, как они полагают, не только новое художественное направление, но едва ли не новую эпоху в истории русской литературы. О самих “новых реалистах” много пишут, много спорят, обсуждают “новый реализм” на семинарах и “круглых столах”. Между тем отцами-основателями этого самого “нового реализма” стали именно молодые критики. Вот о них и пойдет речь.
Мне представляется, что у каждого критика есть мечта: открыть “нового Гоголя”, а если повезет — то и стать провозвестником, а быть может, даже идеологом и духовным отцом новой литературной школы, нового направления или даже нового поколения. Желание не всегда бескорыстно, ведь отблеск славы гения падет и на тех, кто помог славу обрести. Но, с другой стороны, “новый Гоголь” — это самый дорогой подарок, который только могут преподнести словесности критик и редактор. Поэтому из года в год критика старается разглядеть будущее нашей литературы в текстах какого-нибудь худосочного прозаика, который едва запомнился парой журнальных публикаций. Так появляются наши “Гоголи на час”. Слава их редко распространяется за пределы нескольких редакций, со временем их или забывают, или они переходят на положение профессиональных поставщиков более или менее качественных материалов для редакций “толстяков”. Но надежда найти для русской литературы “нового Булгакова” или “нового Толстого” критика не оставляет.
Ничего удивительного, что новое поколение критиков стремится утвердиться, не только открывая новые имена, но и, в некоторых случаях, вместе с писателями (а порой и против их воли) конструируя новые художественные направления. Критики любят писателей объединять/разъединять, упорядочивать, типизировать, ранжировать и даже каталогизировать, придавая литературному процессу желанную стройность, логичность, добиваясь если не гармонии, то симметрии. С таким упорядоченным, разделенным между художественными направлениями процессом работать и легче, и куда как приятней. Так повелось если не с Надеждина, то уж по крайней мере с Белинского. Так, по всей вероятности, случится и в будущем. Появление критиков “новой волны” после десятилетних разговоров о конце традиционной критики (и о конце русской литературы, разумеется) дает все основания так считать. Но обо всем по порядку.
Конец критики
В середине 90-х только ленивый не говорил о скором и неизбежном конце “серьезной” (“качественной”) литературы и ее многолетней спутницы — русской литературной критики. То было время отрезвления, разочарования, пессимизма. Отрезвления после перестроечного литературного бума, разочарования в читателе, который, как выяснилось, оказавшись перед выбором — подписаться на “толстый” журнал или купить килограмм колбасы, — избрал последнее. Десятилетиями русские писатели и критики — западники и почвенники, реалисты и модернисты — упорно расшатывали здание совет-ского государства, боролись против советской цензуры, стремились освободить “художника от оков”. Оковы пали, но одновременно печатное слово девальвировалось. Недавние властители дум в один прекрасный день обнаружили, что они, в сущности, никому не нужны, как не нужны их романы, повести, рассказы, статьи и очерки. Журналы, которые еще вчера рвали из рук счастливчиков (вспомним, как тяжело было подписаться на “Новый мир” или “Дружбу народов” до конца 80-х), теперь превратились, выражаясь языком Льва Данилкина, в прессованную пыль.
Прилавки книжных магазинов в то время заполнили Чейз и Пикуль, Шелтон и Брэгг. Правда, быстро вошедший в моду Виктор Пелевин еще печатал свои бестселлеры в “Знамени” и “Новом мире”, но после “Чапаева и Пустоты” он порвал с “толстяками”. Серьезная “толстожурнальная” литература, казалось, уходила в прошлое, а вместе с нею в прошлое должна была уйти и традиционная литературная критика.