Энгельс допускал возможность перехода крестьянской общины в форму социалистической коллективной собственности, но обуславливал это успешной пролетарской революцией в Западной Европе. Впоследствии, в 1894 году, он еще раз подтвердил правильность этого тезиса (с его точки зрения) в послесловии к новому изданию работы «О социальном вопросе в России», указав, что только с помощью победившего в западноевропейских странах пролетариата отставшие в своем развитии страны смогут «встать на путь… сокращенного процесса развития»[86]. Этот тезис был частью знаменитой теории «двух революций» Маркса и Энгельса — сначала демократической революции в России, затем (под ее воздействием) — социалистической революции в Европе.
Однако в последние годы жизни Маркс сильно сомневался в возможностях революционеров устроить такую демократическую революцию в России. Взгляды Маркса (и свои собственные) Энгельс изложил бежавшему из сибирской ссылки Г.А. Лопатину, последний передал их в письме члену Исполкома «Народной воли» Ошаниной. Энгельс считал, что «задача революционной партии действия в России в данную минуту не в пропаганде нового социалистического идеала и даже не в стремлении осуществить этот далеко еще не выработанный идеал с помощью составленного из наших товарищей временного правительства, а в направлении всех сил к тому, чтобы 1) принудить государя созвать Земский собор, 2) или же путем устранения государя и т. п. вызвать такие глубокие беспорядки, которые привели бы иначе к созыву этого собора или чего-либо подобного…»[87]. Энгельс также утверждал, что без глубокой экономической перестройки либеральная конституция в России просто невозможна, а самодержавие блокирует все возможности такой перестройки.
Еще более категоричен Энгельс (говоря о народовольцах) в письме к Вере Засулич: «Предположим, эти люди воображают, что могут захватить власть, — ну и что? Пусть только они пробьют брешь, которая разрушит плотину, — поток быстро сам положит конец их иллюзиям… Если бы эти иллюзии придали им большую силу воли, стоит ли на это жаловаться?.. По-моему, самое важное — чтобы в России был дан толчок, чтобы революция разразилась. Подаст ли сигнал та или иная фракция, произойдет ли это под тем или иным флагом, для меня не столь важно»[88].
Иными словами, Энгельс отстаивал примат политической борьбы — именно для русских революционеров. Можно, конечно, вслед за П.Б. Аксельродом называть Энгельса оппортунистом, считать, что он исказил суть марксистского учения, но можно и принять точку зрения Энгельса, ибо она логична и повторяет логику Чернышевского — самодержавие есть аполитичная система власти, и надежд на ее изменение путем естественной эволюции просто нет. Политическая борьба в такой системе может вестись только в форме гражданской войны. «Народная воля» ведет именно такую борьбу с самодержавием, следовательно, она делает полезное дело. Накануне первой русской революции в своих работах Ульянов-Ленин воспроизведет ту же логику, но наполнит ее иным качественным содержанием.
В последней четверти XIX века в Российской империи разыгрывалась чудовищная трагедия: учащаяся молодежь, выпестованная в лоне книжной культуры, входя во взрослую жизнь, сталкивалась с ханжеством, лицемерием и меркантильностью мещанской толпы на фоне админист- ративно-полицейского произвола царской власти. Не революционер, а видный либерал П.Б. Струве впоследствии признавал: «Я ясно вижу, откуда вытекли для нас эта любовь к свободе и стремление к ней. Они родились из огромного богатства русской духовной и культурной жизни, которую явно перестали вмещать традиционные юридические и политические рамки самодержавия. Мы желали свободы слова и печати, свободы собраний, свободы подымать политические и общественные вопросы; наконец мы желали, чтобы «обществу» была дана ответственная роль в жизни государства, в политической жизни»[89].
Русская студенческая молодежь все более и более убеждалась в том, что потенциал реформ в России исчерпан или почти исчерпан. Россия все так же далека от европейских форм политической и общественной жизни. О конституции запрещено даже мечтать. Пути самореализации для образованной молодежи были ограничены сферами службы и науки, причем последняя влачила жалкое существование и была весьма бюрократизирована. Любая, даже самая умеренная критика существующих порядков воспринималась как вольнодумство, как нечто, имеющее антигосударственную направленность. Причем так же рассматривалась властями критика самодержавия и с консервативных позиций. Самодержавие препятствовало кон- ституированию даже монархических организаций.
Над российским обществом довлела несвобода, при этом к несвободе — следствию сохранения самодержавия добавилась несвобода — следствие усиливающейся власти денег. Эти две несвободы фактически слились в одну, питая как антиабсолютистские, так и антибуржуазные настроения.
Виктор Чернов в своих «Записках социалиста-революционера» писал об изобилии в России «мыслящего пролетариата, не находящего приложения своему труду из-за нищеты того самого народа, которому он нужен и который этим трудом при нормальных условиях широко обслуживался бы»[90]. Подобная ситуация не могла не вести к появлению комплекса неполноценности, отчуждению от официозных форм общественной жизни у значительной части российской интеллигенции. Создание кружков самообразования и саморазвития было не только следствием политической радикализации интеллигенции, но несло в себе и явное стремление обрести свое сообщество, свой мир, где можно было бы свободно высказывать свои суждения без внутренней самоцензуры, обмениваться мнениями о прочитанной литературе, узнавать что-то новое, чего нельзя было узнать из официозной прессы. Пребывание в этом «подпольном мире» усиливало отвращение к миру реальному, который все более и более воспринимался как царство Зла, а ликвидация этого Зла выглядела как Благо. Подобное мировосприятие наполняло категории Добра и Зла качественно новым содержанием, что влекло за собой трансформацию всей системы ценностей.
Наиболее показательны в этом отношении записки П.А. Кропоткина, повествующие о конфронтации между властью и учащейся молодежью в 1870-х годах. «Все молодое поколение огулом признавалось «неблагонадежным», — писал Кропоткин, — и потому старшее поколение боялось иметь что-нибудь общее с ним. Каждый молодой человек, проявлявший демократические симпатии, всякая курсистка были под тайным надзором полиции и обличались Катковым как крамольники и внутренние враги государства… По малейшему подозрению в политической неблагонадежности студента забирали, держали его по году в тюрьме, а потом ссылали куда-нибудь подальше на «неопределенный срок», как выражалось начальство на своем бюрократическом жаргоне»[91]. Кропоткин сообщает в своих мемуарах, что «заветной мечтой Александра Второго… было основать где-нибудь в степях отдельный город, зорко охраняемый казаками, и ссылать туда всех подозрительных молодых людей. Лишь опасность, которую представлял бы такой город с населением в двадцать — тридцать тысяч политически «неблагонадежных», помешала царю осуществить его поистине азиатский план»[92]. Трудно сказать, насколько эти сведения соответствуют действительности, но в любом случае они свидетельствуют о глубоком неблагополучии в отношениях между образованным обществом и властью, если этому охотно верили.
Контрреформы Александра Третьего еще более усугубили это неблагополучие. Земство было лишено статуса общественных органов самоуправления, а его служащие превращены в государственных чиновников и взяты под контроль полиции. Тот же Кропоткин сообщает, что уже в
1896 году «одна помещица, муж которой занимал видное положение в одном из земств, пригласила на свои именины восемь народных учителей… На другой день… явился к ней урядник и потребовал список приглашенных учителей для рапорта по начальству. Помещица отказала. «Ну, хорошо, — сказал урядник, — я сам дознаюсь и отрапортую. Учителя не имеют права собираться вместе. Если они собирались, я обязан донести»[93].
Произвол власти порождал антигосударственные настроения и, как следствие, правовой нигилизм. Если вам позволительно так обращаться с нами, то почему нам нельзя то же самое делать по отношению к вам? Б русских революционных кругах убийство Александра Второго называли казнью — и это далеко не случайно.
Основой интеллигентского мироощущения становится нонконформизм, который принимал иногда самые причудливые формы. «Русская действительность» превратилась в штамп, которым пытались оправдать свое пьянство, разврат, воровство. Отторжение реальной жизни логически вело к попыткам встать над нормами повседневности, к психологической и психической ущербности, к комплексу неполноценности. Отсюда — и та необычайная популярность Ницше в России конца XIX века, особенно в среде российской люмпен-интеллигенции. Но тот же нонконформизм лежал в основе и политической радикализации определенной части образованного общества. И чем более психологический нонконформизм личности был подкреплен интеллектуальным осмыслением причин ущербности окружающего ее мира, тем более у этой личности было шансов пополнить собою ряды революционеров.