— Да, в самом деле. И главное — появилась она очень своевременно.
— Вот именно! — воскликнула она. — Я всем это твержу. Стиль, конечно, мог бы быть поярче, но все же есть, в ней что-то такое…
Она запнулась, подыскивая нужное слово. Я пришел ей на помощь:
— …какой-то бальзам для души.
А что? Так ведь можно сказать почти о любой книге.
— Да, да! — с жаром подхватила дама. — Вы очень точно это сформулировали. Что меня лично больше всего в ней привлекает, это как бы атмосфера всеприятия, ненавязчивый оптимизм — apres tous,[22] понимание…
— …которое отнюдь не превращается в сухую назидательность и не утрачивает тесной связи с живой жизнью, — сделал я очередной ход, чувствуя, что пасовать нельзя.
На даме было красивое фиолетовое платье с очень милой плиссированной оборочкой…
— Вот-вот! — воскликнула она, восторженно сжав руки. — О, как это прекрасно, что наши мнения совпадают, тем более что… Одну минутку…
Она оглянулась, затем подхватила меня под руку и потащила к группе мужчин — упитанных сорокалетних господ в костюмах от дорогого портного, с вовремя запломбированными зубами, — эти господа, обделывая свои дела, подсовывают друг другу кусочки получше.
— Вим, послушай-ка!
Она потеребила за плечо детину с квадратной спиной. Тот обернулся.
— Мой муж, — небрежно бросила она. — Ты называешь роман Куртокле занудством, да? А вот послушай этого господина, он полностью согласен со мной и считает, что в нем столько тепла и участия — точно, как я тебе говорила…
— Анни, ты не поможешь мне? — окликнула даму хозяйка, появившаяся в дверях.
Моя эрудированная новая знакомая поспешила к ней, а я остался стоять, как кролик перед четырьмя удавами, впрочем, эти типы больше смахивали сейчас на мальчишек, которых оторвали от любимого развлечения.
— Видите ли… — начал я, преодолевая неловкость, — не такое уж это значительное произведение. Так, рядовая книга. Не знаю, как вы, а…
Господин, которого дама назвала Вимом, испытующе оглядел меня, потом доверительным жестом положил руку мне на локоть: мол, между нами, мужчинами…
— Послушайте, не морочьте себе голову. Я ее тоже не читал.
На полном серьезе
Сегодня десятое мая. А что, если оглянуться назад и вспомнить то сияющее весеннее утро, когда они наконец явились.
Жена растолкала меня.
— Ты, конечно, спишь! — воскликнула она. — Вот, полюбуйся.
Она кивнула на окно. В безоблачном небе ядовитыми насекомыми зудели «мессершмитты». Я выбрался из постели и, еще не очнувшись от сна, поглядел на улицу. Голландские солдаты, размещенные в гараже под нами, толпились на крыльце напротив, обступив лейтенанта, который что-то втолковывал им, сопровождая свою речь энергичными жестами. Когда он кончил, они гаркнули «Да здравствует королева!» с гораздо большим энтузиазмом, чем можно было ожидать от деревенских парней, и поспешили к машинам. Вид у них был такой, будто им предстояло решать судьбу человечества.
— Нет, ты посмотри. Вот негодяи! — воскликнула жена.
У меня глаза слипались. Ну что на них смотреть! Хватит уж, насмотрелся, пойду-ка лучше еще посплю, думал я. Свинцовое оцепенение овладело мной, нечто похожее, вероятно, испытывает человек на смертном одре. У двери раздался звонок. Соседка сверху, вдова скрипача из кафе, с охами и причитаниями пришла позвонить по телефону приятельнице, на мнение которой всегда очень полагалась.
— Тебя только здесь не хватало, — сердито проворчала жена.
Немного погодя соседка зашла к нам в комнату.
— Просто учебная тревога, — сообщила она и, успокоенная, снова отправилась к себе наверх.
— Ну, одевайся же, — сказала жена.
Самолеты взвывали пронзительно, точно трамвай на поворотах. Едва я успел влезть в ботинки, как зазвонил телефон. Утомленный мужской голос спрашивал:
— Менеер пастор, у нас тут пятнадцать человек пленных католического вероисповедания, и мы хотели узнать…
Я бросил трубку и продолжал одеваться.
Потом мы уложили ребенка в коляску и направились к друзьям, которые построили у себя на заднем дворе убежище из рифленого железа. Самолеты летали теперь на большой высоте. Мы молча шагали вперед. Мне пришлось остановиться, потому что меня вырвало.
— Да иди же, — торопила меня жена.
По пути мы миновали бордель, помещавшийся на углу нашей улицы. Девицы облепили окна, а одна, малышка с трагически скорбными темными глазами, крикнула нам:
— Куда же вы с маленьким-то?
Сентиментальное представление, какие любят разыгрывать женщины подобного сорта в припадке чувствительности. Позже она ходила с немцами, прикрывая желтую звезду жалкой крикливой театральной сумочкой. Она продержалась в этом заведении довольно долго, но в конце концов куда-то исчезла.
Когда война была проиграна, мы вернулись домой. В комнатах была грязь и вонь. Постели стояли неубранные. Газ, видно, жгли с утра до вечера. В кастрюльке зеленели остатки молока. Подавленный открывшейся моим глазам картиной, я, не снимая пальто, опустился в кресло. В коляске хныкал ребенок.
Вдруг раздался звонок в дверь. Жена выглянула в окошко и побелела от страха.
— Там немец, — сказала она.
— Этого следовало ожидать, — бесцветным голосом отозвался я.
Честно говоря, я даже испытал облегчение при мысли, что теперь от меня уже ничего не зависит.
Открыв дверь, я увидел его — тщедушный, в защитного цвета форме, в немыслимо черных швейковских сапогах.
— А, вот и ты, — ухмыльнулся он.
Это был Эмиль из «Дас баннер», эмигрантской организации, с которой довольно тесно был связан мой брат. К нему то и дело приходили оголодавшие немцы поговорить обо всем на свете. Это был серьезный народ, вооруженный до зубов теориями и цитатами. Мой брат собирал для них средства, чтобы они могли издавать в Голландии нелегальную литературу и распространять затем в гитлеровской Германии. Так, к примеру, был напечатан конспект «Капитала» Маркса форматом не больше спичечной коробки. В Бремене и Берлине эти издания тайком подсовывали прохожим, немало их этим озадачивая. Раз в месяц являлся курьер забрать продукцию, и этим курьером был Эмиль. Обычно он проводил в Голландии дня два. Иногда останавливался у нас и распевал в ванной немудрящие солдатские песенки. Потом он уезжал, хитроумно распихав книжечки среди своего багажа. Его ни разу не задержали, потому что он служил в армии и помогал Гитлеру одержать победу.
— Нет, я не буду заходить, — сказал он. — Я понимаю, сейчас это ни к чему.
Я смущенно кивнул.
— Мы заблуждались, — сказал он, опустив глаза. — Международная солидарность рабочего класса была еще недостаточно прочна. Только французские рабочие оказывали фашистам сопротивление. Они надеялись, что мы последуем их примеру.
Он засмеялся.
— Frankreich, Mensch, das war ne reine Ferienreise fur uns.[23]
Он насмешливо поглядел на меня, и я вдруг почувствовал, что ненавижу его. Паршивый моф, подумал я. Ничего умнее не пришло мне в голову. Он сдержанно попрощался и ушел. Позже он как-то еще раз позвонил мне — среди ночи. Он служил телефонистом в какой-то авиационной части. И вот что он мне сказал:
— Представляешь, на Германию летят тысячи американских бомбардировщиков! Toll ist das. Toll![24]
Он захлебывался от восторга.
Я поспешил бросить трубку. Вскоре затем Эмиля отправили на фронт, и след его окончательно затерялся во всем этом дерьме. После освобождения его жена приезжала ко мне, надеялась узнать что-нибудь о его последних днях. Тихая, застенчивая женщина. Она бывала в Голландии еще до Гитлера, на студенческом конгрессе в Амстердаме. Мы с ней часа два проболтали на эту тему: о Тухольском, о «Трехгрошовой опере», о Стефане Цвейге, о Вернере Финке.
«Все идет хорошо», — писал Эмиль в своем последнем письме. Хорошо для нас, хотел он сказать. Мало чего добившись, его жена вернулась в свою разрушенную Германию. Вскоре она снова вышла замуж, и теперь у нее дети от типа, которого она недавно привозила в Голландию на туристическом автобусе, специально чтобы представить его мне.
— Добрый день, герр доктор, — поздоровался он, приложив руку к козырьку.
Как же далеко в прошлом осталось то десятое мая.
Из сборника «Пинг-понг» (1954)
Сигара
С тех пор, как старый Блеекманс ушел на заслуженный отдых, он усвоил особую походку, при которой обувь снашивается меньше всего. Потому что, если ты сорок лет развозил хлеб, на большую пенсию рассчитывать не приходится. Хозяин обошелся с ним столь же предупредительно, как обходятся в игорном притоне с клиентом, просадившим все свое состояние: ему вручают билет третьего класса, чтобы он мог добраться домой. Теперь Блеекманс сидит на жесткой деревянной скамье, глазеет на всякие пустяки и вполне доволен жизнью, ибо он принадлежит к тем «простым душам», о которых Бальзак в свое время сказал: «Могу себе представить их лица, если господь бог позволит себе неуместную шутку и отлучится как раз в то время, когда их вызовут на Страшный суд».