V
Она не могла придумать, чем бы еще отвлечь его, принося ему плоды, цветы, все, что она находила, ставя букеты в воду, в чашу или стакан, рядом с его чернильницей, а иногда и у стульев, сабель и карабинов на его рабочем столе.
И все это было ради того, чтобы обвиться вокруг него, обнять, назвать его «Ради всех святых!» — ведь таково было излюбленное выражение нетерпеливого Поля. Тогда она всегда говорила, разрываясь, чаровница, между долгом дать ему «поработать» и испытываемой к нему любовью: «Да, мне нужно уйти. Я уйду, но только если ты сам выставишь меня за дверь. Выгони же меня, ты, “ради всех святых!”» Он же как будто бы и «хотел» так поступить, но не хватало духу.
Бывало все же, что она уходила. Это случалось, если она клялась во всем быть послушной. И, занимаясь своей неблагодарной работой, Поль всегда видел ее щечки, матовые живой бледностью, ее темные и живые глаза. В его кабинете ученого это было как солнечный луч.
VI
Однажды, идя под руку, они прохаживались меж двух рядов тополей, по недавно проложенной и еще не вымощенной дороге; по берегу очень узенького, немного мутного ручейка; вдоль фруктового сада в полном цвету. Неподалеку коровы флегматично терлись мордами о стволы плодовых дерев.
Молодая дама, вышедшая из ближнего замка, прошла мимо. Темноволоса, стройна, изящна, одета в светло-коричневое и черное: у нее было красивое лицо, отнюдь не слишком худое, и большие глаза под длинными ресницами, над которыми были тонкие и мало изогнутые брови; ее чуть длинноватый нос со слишком маленькими и широкими ноздрями, слишком тонкие губы, слишком резкий в своей миниатюрности подбородок, слишком длинные и узкокостные руки и ноги, придавали ей задумчивый и жесткий вид женщины коварной, энергичной, страстной, которой нечего осталось познавать в мире страданий и радостей бытия.
Ее тип красоты явно контрастировал с типом Маргериты.
Большая рыжеватая борзая трусила впереди нее, все пробегая туда-сюда по дороге.
Дама улыбнулась, увидев Поля и Маргериту; Поль улыбнулся тоже.
Она удалилась; Маргерита вырвала руку у мужа и прошла одна вперед шагов на десять. Он догнал ее, она остановилась.
— Что с тобою? — спросил он.
— Ничего.
— Почему ты загрустила?
— Я не загрустила.
— Ты больна?
— Нет.
— Да что, наконец, такое?
— Ничего.
Он прижал ее к себе; она хмурила брови и вздыхала.
— Обними меня, — сказал он.
Она поцеловала его быстрым, беглым поцелуем. У нее в глазах стояли слезы.
— Ведь не я же заставил тебя заплакать, правда?
— Для чего тебе, — возразила она сердито и мятежно, — для чего тебе всегда надо смотреть на проходящих женщин? Чему ты смеялся?
— Она улыбнулась, видя, как мы счастливы; я улыбнулся, увидев, что она поняла это. Ты ревнуешь?
— Я не должна признаваться вам в этом.
С этого самого дня она стала не такой доверчивой и немного печальной.
VII
Поль стремился к постижению характера, вопреки своему желанию, но повинуясь естественному для людей науки влечению — пытаться проникнуть в самую глубину сердец, хотя и не всегда ясно видя, что там происходит. Требовательный, иногда жестокий, как истинно любящие мужчины, он так увлекался, что стремился достичь идеала. Эти слабости, в разной мере свойственные всем нам, обусловлены неправильным воспитанием, когда поучительные примеры для нас составлены сплошь из одних богов, полубогов, героев, ангелов и невинных дев.
Маргерита же, чья юная душа питалась отнюдь не бурливыми водами подобного источника, от жизни требовала только одной жизни, от любви — ничего, кроме счастья, а от своей юности — только права быть такой, какова она есть.
Для прогулок на свежем воздухе, когда погода была сырой, она с удовольствием надевала элегантное пальто без воротника, в коричневых и черных тонах, прошитое богатой золотой ниткой. Оно ей на диво шло.
В тот день ей случилось быть в дурном расположении духа, и она решила, что должна настоять на своем. Уже совсем одевшись, она увидела, как Поль прохаживается по комнате без пиджака, наблюдая за ней и не глядя снимая с вешалки ту коротенькую и очень кургузую куртку, какую портные зовут «лодочной». Наконец он нашел ее и открыл дверь, собираясь выйти.
На Маргарите в тот день были зимние ботинки из черного шевро с железными застежками, лакированные.
Внезапно сев, она расстегнула ботинки.
Поль, уже надевший перчатки, следил за ней взглядом.
Она тоже взглянула ему прямо в лицо и решительно сказала:
— Я хочу, чтобы ты застегнул мне ботинки.
— Твои ботинки застегнуты.
— Нет, — сказала Маргерита. — Вот. Гляди же!
— Зачем ты расстегнула их?
— Затем.
Хотела ли она подвергнуть его испытанию? Или это был каприз, ребячество, шалость? Она прикидывалась? Лицо у нее стало недоброе. Он посмотрел на ее прелестную ножку, почти уже наклонился, заколебался.
— Нет, — сказал он наконец.
— Почему нет? — мрачно спросила Маргерита.
— Почему да?
— Не знаю, просто мне хочется…
— А мне нет…
— О! Ну пожалуйста. Я прошу тебя…
— Не хочу.
— Что тебе неприятно в этом?
— Ничего, просто не хочу.
— Накинь мое пальто?
— Нет.
— Только чтобы посмотреть, как оно тебе идет.
— Я не хочу надевать его.
— Ты рассердился на меня?
— Нет, Маргерита.
— Тогда накинь мое пальто?
— Нет.
— Тогда я никуда не пойду.
— Оставайся.
— Ты пойдешь без меня?
— Да.
— Я не хочу, чтобы ты выходил без меня.
— А вот я хочу.
— Какой ты сегодня злой.
Она чуть не плакала.
— Милая, — сказал Поль, — да что с тобою, застегни свои ботинки и позволь мне не надевать твое пальто.
— А если тебя о том же попросит та дама с борзой, для нее ты ведь это сделаешь, да?
— Нет.
— Тогда надень мое пальто и застегни мне ботинки?
— Нет.
Поль стал ходить взад-вперед по комнате. Маргерита, топнув ножкой, снова надела пальто, застегнула ботинки и, казалось, кипела от негодования. Минуту оба безмолвствовали.
Вдруг она расхохоталась, бросилась Полю на шею и сказала ему:
— Если б ты меня послушался, я бы больше на тебя никогда и не взглянула бы.
— Я знаю это, — ответил он.
VIII
Маргерита подкармливала вольных воробушков, обычно щебетавших и копошащихся в росших по соседству каштановых деревьях. Особенной ее симпатией пользовались две самочки-воробьихи, которые, в час кормления, частенько подлетали и брали пищу прямо у нее с руки. Когда самочки упархивали, унося в клювике внушительную хлебную крошку, то самцы, сидевшие на вершине стены сада выстроившись в ряд, точно стрелковая рота, тут же срывались и, взлетев как метательные снаряды, выхватывали крошку хлеба, которую несла самка. И тогда та снова возвращалась попросить покормить ее.
— Отчего, — спрашивал Поль, — ты не насыплешь немного хлеба на подоконник, чтобы эти самцы смогли поклевать за одним столом с самочками?
— Почему я должна, — возражала она, — кормить этих толстых и грубых «нахлебников»? Мне куда больше по сердцу кормить моих милых самочек, прилетающих взять пищу с моей руки.
В другой раз с языка Маргериты сорвалось характерное словцо: на сей раз дело было в прирученном воробье, так привязавшемся к служанке, что он следовал за нею по пятам повсюду, даже на улице. Эта крошечная пташка, немного грустная, всегда пряталась в складках носового платка своей любимицы или, усевшись у нее на голове, чирикала там ариетту. Маргерите захотелось иметь такую же птичку; она завела себе одного воробья, но он, слишком здоровый и чрезмерно живой, не обладал таким же уступчивым нравом. Она позавидовала служанке.
— Мне бы больше подошел, — говаривала она мужу, — воробышек Жанетты; он болезненнее, да зато больше к ней привязан.
IX
Как-то раз они возвращались домой пешком, вдоль канала в Рюйсбрюке; смеркалось, опускались чудесные июльские сумерки, умиротворяющие, торжественные. Поразительно прозрачные небеса наводили на мысли о бесконечном. В этот меланхоличный час, когда заканчиваются труды, когда начинается отдых, душами овладевает возвышенное чувство.
Поль и Маргерита видели, как рабочие возвращаются домой с песнями; войдя в город, они увидели девушек, женщин и детей, и те тоже пели, стоя у дверей своих жилищ. Они отметили, что во всех песнях царили нотки печали. Все инстинктивно старались петь негромко. Звуки шарманок и кривляния шумливых бездельников, «горланивших» похабные куплеты, перекрикивали ту возвышенную серенаду, что обращали к природе эти бедняки, чьи мысли после трудов воспаряли к небу в виде песнопений.