Эрнст Теодор Амадей Гофман
История привидения
— Вы знаете, что перед последним походом я прожил некоторое время в гостях в имении полковника П***. Полковник был премилый человек, а его жена — воплощенная любезность и добродушие.
Сын их находился в это время при армии, так что вся семья во время моего у них пребывания состояла, кроме самих супругов, из двух дочерей и пожилой француженки, выдававшей себя за их гувернантку, хотя обе девушки уже довольно давно перешли возраст, требующий надзора воспитательницы. Старшая была милым, веселым созданием, живая до резвости, очень неглупая, но, к сожалению, в разговоре своем, точно так же, как и в походке, при которой не могла сделать трех шагов без прыжка, она то и дело перескакивала с одного предмета на другой без всякой связи и толку. Я видел собственными глазами, как она в течение десяти минут успевала немного почитать, что-то повязать, а также еще порисовать, попеть и потанцевать, или, заговорив вдруг со слезами на глазах о своем двоюродном брате, убитом в сражении, она в тот же миг разражалась громким смехом, увидя, что старуха француженка нечаянно опрокинула свою табакерку прямо на нос вертевшегося у ее ног мопса, так что несчастная собачонка стала чихать чуть не до смерти к величайшему ужасу старухи, повторявшей только — ah che fatalitata! ah carino! poverino![1] Она, надо вам заметить, всегда обращалась к своему мопсу по-итальянски, так как куплен он был в Падуе. Несмотря, однако, на все свое легкомыслие, девочка эта была премиленькая блондинка и даже ее капризы и неровности характера имели в себе что-то неотразимо привлекательное.
Редкую противоположность ей представляла младшая сестра по имени Адельгунда. Я не сумею даже описать вам то странное впечатление, которое она на меня произвела при первом на нее взгляде. Представьте себе прелестнейшее, но мертвенно-бледное лицо. Прекрасно сложенное, но двигающееся медленно, как автомат, тело. Голос едва слышный и отдающий чем-то нездешним, так что, слушая ее, особенно когда она говорила в большом зале, я всегда невольно содрогался. Потом я, конечно, привык и, сблизившись несколько более с этой загадочной девушкой, ясно увидел, что странное впечатление, производимое ее внешностью, никак не могло быть прирожденным, а наверняка было следствием какого-то страшного, потрясшего всю ее события. Из немногого, что она говорила, можно было ясно видеть, что у девушки этой было доброе сердце, ясный ум и мягкий характер. Но ни следа какого-либо нервного расстройства или признака физического страдания, терзавшего милое создание и выразившегося хотя бы в горькой усмешке или искаженном слезами лице, нельзя было в ней заметить. Особенно странным показалось мне, что все в семье, не исключая даже старой француженки, чрезвычайно боялись допустить, чтобы кто-нибудь из посторонних разговаривал с Адельгундой. Если это случалось, то присутствовавшие всеми силами старались, иногда даже с явной натяжкой, замять и прервать разговор в самом начале.
Но самым удивительным и странным было для меня то, что, едва часы успевали пробить восемь, как все — мать, сестра, отец и даже француженка — в один голос напоминали девушке, что пора ей идти в свою комнату, совершенно так же, как отсылают маленьких детей, чтобы они не переутомились. Француженка удалялась с ней, и ни та, ни другая никогда не являлись к ужину, который подавался ровно в девять часов. Жена полковника, заметив мое удивление и желая избежать вопросов, однажды сама мимоходом пояснила, что Адельгунда была подвержена приступам лихорадки, которые повторялись в девять часов вечера, почему врач и предписал ей в этот час полнейшее спокойствие. Я чувствовал, что мне объяснили не все, но более не мог ничего узнать. Только сегодня удалось мне проникнуть в эту тайну и узнать ужасное стечение обстоятельств, разрушивших покой и счастье этого мирного семейного кружка.
Адельгунда в детстве была прелестнейшим, совершенно здоровым ребенком. Раз в день ее рождения — ей исполнилось четырнадцать лет — родители пригласили к ней в гости всех ее подруг. Веселая эта компания сидела в беседке домашнего сада, беззаботно болтая и смеясь и вовсе не думая о том, что сумерки надвигались все гуще. Прохладная свежесть июльского вечера, напротив, еще более настраивала их к разным проказам. Начались танцы, причем они стали воображать себя эльфами и другими призрачными существами. Между тем совершенно стемнело.
— Хотите, — вдруг весело закричала Адельгунда, — я явлюсь вам призраком белой женщины, о которой рассказывал наш покойный садовник. Но для этого надо пойти туда, в конец сада, к старой разрушенной стене.
С этими словами она закуталась в свою белую шаль и побежала вместе со всеми через траву и кусты, заливаясь звонким, веселым смехом. Но едва добежали они до старой стены, как вдруг Адельгунда побледнела и затряслась всем телом. Часы замка пробили девять.
— Смотрите, смотрите! — закричала она с выражением величайшего ужаса. — Вот, вот она стоит и протягивает ко мне свою белую руку!
Молодые девушки не видели ровно ничего, но невольный страх овладел всеми. С криком разбежались они в разные стороны все, кроме одной, имевшей достаточно храбрости, чтобы остаться и поддержать побледневшую, как мертвец, и лишившуюся чувств Адельгунду. На ее крик сбежался весь замок. Адельгунду перенесли в ее комнату. Придя в себя, она прерывистым голосом, вся дрожа, рассказала, как, прибежав к стене, она внезапно увидела перед собой белую воздушную фигуру, колеблющуюся, точно туман, и стоявшую с протянутой к ней рукой. Присутствовавшие, конечно, приписали поразившее Адельгунду явление настроенному на соответствующий лад и обманутому вечерним сумраком воображению, тем более, что через несколько часов больная совершенно оправилась от испуга, и родители имели все основания утешать себя надеждой, что история закончится без дурных последствий. Но какое же горькое разочарование их ожидало! Каждый день с тех пор, едва часы пробьют девять, Адельгунда, где бы она ни была, одна или среди общества, вдруг поднималась и начинала кричать с выражением величайшего ужаса: «Смотрите, смотрите! Вот, вот она стоит прямо передо мной! Разве вы ее не видите?»
Одним словом, Адельгунда положительно утверждала, что с этого несчастливого вечера белый призрак постоянно является к ней в девять часов, колыхаясь в течение нескольких секунд в воздухе, точно облако тумана, и затем исчезает. И никто из присутствующих не только ничего не видит, но даже смутно не ощущает присутствия близости духа. Бедную Адельгунду стали считать сумасшедшей, чего родители и сестра стыдились из-за своих превратных понятий, поэтому и изобрели тот способ обращения с ней, который так меня удивлял вначале. Впрочем, все старания вылечить несчастную от ее мономании, как родители называли это состояние, были употреблены, но никакие ухищрения искуснейших докторов не могли ничего сделать. Она, наконец, стала со слезами умолять оставить ее в покое, уверяя, что являющийся ей призрак не имеет в себе ровно ничего ужасного, что он более вовсе ее не пугает и что, если она кажется на вид бледной и больной, то это единственно потому, что она чувствует, как ее душа во время видения оставляет тело и носится где-то в воздушном пространстве.
Однажды полковник познакомился со знаменитым врачом, прославившимся в особенности умением лечить сумасшедших. Врач, выслушав рассказ о болезни бедной Адельгунды, громко рассмеялся и уверил, что нет ничего легче, чем исцелить этот род безумия, причина которого заключалась единственно в излишне возбужденном воображении. Представление о явлении привидения было так тесно связана в уме Адельгунды с мыслью о девяти часах, что сила ее духа никак не могла разделить эти два представления, почему и следовало предпринять попытку произвести это разделение каким-нибудь средством извне, что, по мнению врача, очень легко было сделать, заставив Адельгунду пережить однажды девятый час так, чтобы она этого не заметила. Увидя, что призрак не явился, она сама излечится от своей несчастной мысли, а хорошо подкрепляющее физические силы лечение завершит окончательное выздоровление.
Этот неудачный совет был исполнен. В одну ночь все часы замка, равно как и башенные деревенские часы, бившие особенно громко и протяжно, были переставлены на один час назад, так что Адельгунда, проснувшись поутру, должна была ошибиться на один час. Настал вечер. Все семейство собралось по обыкновению в ярко освещенной угловой комнате. Посторонних не было никого. Мать Адельгунды старалась всеми силами поддержать непрерывно веселый разговор. Полковник начал, как обычно, подшучивать над француженкой, что часто делал, когда был в хорошем расположении духа, и в чем ему усердно помогала старшая дочь Августа. Шутили, смеялись, как всегда. Но вот пробило восемь часов, а по-настоящему — девять. Вдруг Адельгунда, побледнев, откинулась на спинку стула; игла, которой она шила, выпала из ее рук. Поднявшись затем, со всеми признаками глубочайшего ужаса на лице, она вперила взгляд в пустое пространство и глухо пробормотала: