Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После спектакля решили снова идти пешком. Шли домой молча – в ушах волнами пульсировали нескончаемые аплодисменты. Только на пороге квартиры Симочка негромко произнесла: «Смоктуновский… великий артист, Зина. И бесспорно, такой же раненный, как сам Достоевский. У Товстоногова грандиозное будущее».
А Рита-Берта, затаив дыхание, продолжала молчать, что-то мощное расширялось в ней, неосознанная горячая сила заполняла ее клетки трепетом и возбуждением. К моменту боя курантов у нее поднялась высокая температура. Стук сердца охватил ее существо без остатка. Зинаида Яковлевна, застелив постель, заботливо уложила ее на диван, накрыла воздушным пуховым одеялом. Поздравления советскому народу, звон двух сдвинутых в честь Нового года бокалов донеслись до нее словно через многослойную вату. Она погружалась в сон под еле слышный диалог.
– Господи, когда она умудрилась простыть так сильно? Сквозняков у меня не бывает. Неужели в поезде?
– Сквозняки здесь ни при чем, Зина. Ритуша у меня никогда не болеет, тем более плебейскими простудами.
– Тогда что? Не отравилась же она, право дело. Еда у меня свежайшая.
– Ты спрашиваешь – что? Великая сила искусства, Зина. Что же еще?
– Да я как-то не предполагала… чтоб такое сильное влияние… – Растерянный полушепот Зинаиды Яковлевны то пропадал, то возникал вновь.
– У таких, как она, случается.
– У таких? Она особенная?
– Конечно. Разве ты не заметила, как она смотрела на сцену? Она же была одновременно всеми ими.
К утру от телесного жара не осталось следа. Но он успел выполнить главную задачу – запалить в ее душе вечное артистическое горение. Проснулась Рита-Берта с твердым осознанием – она не кто иная, как актриса. Актриса с макушки до кончиков пальцев – и на всю жизнь.
На обратном пути в поезде она никак не могла уснуть. Лежала, смотрела, как стремительно меняющиеся за окном ночные огни переплавляются на двери и стенах купе в диковинные светотени. Периодически она закрывала глаза, тогда князь Лев Николаевич скользил и скользил по сцене, звенел тихим, приглушенным голосом, заламывая тонкие, необычайно живые руки. Наконец она не выдержала, прошептала:
– Я решила, я буду актрисой.
– Я не сомневалась, – ответила тоже не спящая Серафима Федоровна. – Хотела только, чтобы ты сама это произнесла. Имей в виду, звонить, просить за тебя не стану. Уверена, поступишь без протекции. У тебя врожденное владение искусством переживания. Ну, а о твоих внешних данных говорить не приходится.
– А куда поступать? – счастливо спросила Рита-Берта.
– Как куда? В ГИТИС, конечно. Уж что-что, а подготовить тебя к поступлению за оставшиеся полгода я успею. Даром, что ли, служу на театре больше тридцати лет?
В мае от Зинаиды Яковлевны были переданы из Ленинграда с оказией еще два платья. Светло-кремовое крепдешиновое – летящее, невесомое, и темно-синее штапельное – строгое. Крепдешиновое было надето на выпускной школьный бал, штапельное на вступительные экзамены в ГИТИС.
Приемная комиссия оказалась в своем решении единодушна. Она была принята на актерский факультет.
Это потом, на втором курсе, в шестидесятом году, будет еще одна, уже самостоятельная поездка в Ленинград к Зинаиде Яковлевне, где на спектакле БДТ «Пять вечеров» по пьесе Володина на нее снова обрушится переворот в сознании, поразит, опалит Тамара (Зинаида Шарко). Не игрой – жизнью на сцене с вынутым на ладонь трепещущим сердцем.
Но именно премьера «Идиота» стала поворотной вехой в ее судьбе.
Как счастливо было нестись по Поварской до Никитского бульвара, туда, к Воздвиженке, сквозь Нижний Кисловский, к заветному трехэтажному особняку, утопленному в Малом Кисловском переулке. Дорога от дома занимала пятнадцать минут. Пятнадцать благословенных минут! Одинаково сильно она любила все, что окружало ее в пору учебы: всех преподавателей, все без исключения дисциплины, смену времен года – снежные сугробы вокруг особняка, весенние лужи на асфальтовых дорожках, зелень молодой травы на близлежащих газонах, опавшие багряно-золотые листья у заветного входа под старинным железным козырьком. В воздухе еще звенела хрущевская оттепель, слышались отголоски Всемирного фестиваля молодежи и студентов, будущее манило, влекло чем-то новым, неопробованным, бесконечно прекрасным. В отличие от многих сверстников, бездумно прожигающих юные годы, она с маниакальным обожанием вбирала в себя каждый день, каждый неповторимый миг студенческой молодости.
Ни до, ни после войны их с теткой не уплотнили, они продолжали жить вдвоем в отдельной трехкомнатной квартире, полученной Алексеем Яковлевичем от государства в конце тридцатых годов. Алексей Яковлевич был старше жены на пятнадцать лет. Он приглядел Симочку Снегиреву, начинающую тогда актрису, в небольшой роли одного из курируемых им театров и успел всей душой полюбить ее за время спектакля. Кроме его импозантной аристократической внешности и фантастически красивых ухаживаний, молоденькую Симочку покорило то, что Алексей Яковлевич оказался небезызвестным искусствоведом и театральным критиком (профессия в тридцатые годы почти эксклюзивная). Их брак был бездетен, они с удовольствием жили друг для друга, купаясь в личном счастье и богемной театральной атмосфере. За полгода до войны Алексей Яковлевич успел получить Сталинскую премию второй степени. Однако семейное благолепие прервалось в июне сорок первого. С первых дней войны Алексей Яковлевич, имевший бронь, начал терзаться муками совести и, невзирая на уговоры жены, что нужен в Москве, ушел весной сорок третьего на фронт. Он погиб в марте сорок пятого, в пятьдесят четыре года.
Остатки нерастраченных денежных средств от его премии канули в реформе сорок седьмого года, а вот обстановка квартиры сохранялась незыблемой с момента заселения хозяина. Единственное, что подверглось незначительному изменению, – угол его кабинета, переоборудованный Симочкой после войны в спальню для Риты-Берты. Конечно, в войну в обмен на продукты пришлось расстаться с некоторыми ценностями (деньги рыночных барыг интересовали мало), но горячо любимые Алексеем Яковлевичем черный кожаный диванчик, рабочий стол со столешницей темно-зеленого сукна, французские напольные часы «Бретон» с тихим мелодичным боем, стенные стеллажи с многочисленными книгами и альбомами по искусству и истории театра остались неприкосновенными.
Вся мебель в квартире была мягких округлых форм. Дубовый гостинный сервант с резными стеклами был закруглен по бокам, комод выступал вперед пузатым бочонком, круглый обеденный стол, когда его раскладывали для приема гостей, принимал форму огромного эллипса. Даже спинки и ножки стульев повторяли очертания основных мебельных предметов.
Три раза в неделю, приготовить обед и прибраться, приходила молчаливая, строгая домработница Анна Егоровна, доставшаяся им по наследству от родителей Алексея Яковлевича. В ее обязанности, помимо обеда и уборки, входил воскресный продуктовый рынок.
И вот в одно из весенних воскресений шестьдесят второго, закончив с обедом и отправив Анну Егоровну домой раньше обычного, без мытья посуды, Серафима Федоровна задержала собирающуюся на прогулку Риту-Берту:
– Погоди, Ритуля, мне нужно с тобой поговорить.
Тетка ненадолго исчезла в своей комнате, вернулась в гостиную с темно-коричневой кожаной шкатулкой.
Сев за стол, бережно поставила шкатулку перед собой:
– С раннего твоего детства до сей поры я рассказывала тебе только малую толику правды, все остальное – вымысел, легенда. Легенда во спасение. Теперь, когда многое в стране изменилось и окрепло, тебе близится двадцать два года, ты почти выпускница, я считаю своим долгом рассказать всю правду без остатка. – Она любовно положила ладонь на крышку шкатулки. – О своей матери ты знаешь почти все: что родилась поздним ребенком, была на одиннадцать лет младше меня, закончила пединститут с отличием и слыла одной из самых красивых девушек курса. А вот об отце ты не знаешь почти ничего. Отправляясь на работу, казалось бы, в глушь, в Саратов, Мария ни сном ни духом не ведала, что за обстановка там царит. А вышло совсем не по Грибоедову. Ситуация там сложилась жуткая. В тридцать шестом году начался страшный террор немецкого населения. Вышвыривали кого в Казахстан, кого в Сибирь, многих расстреливали. Школы с преподаванием на немецком языке срочно очищались от учителей-немцев. Оттого необходим был приток русских словесников. А отец твой как раз из поволжских немцев. История его предков уходит корнями в екатерининские времена. Этот вопрос, если захочешь, изучишь самостоятельно. Так вот… его не репрессировали до войны только потому, что он представлял необыкновенную ценность как инженерный специалист. Однако слежка велась за ним денно и нощно. НКВД контролировал каждый его шаг. Угораздило же Марию и Генриха – да-да, отца твоего звали именно Генрихом – случайно встретиться декабрьским вечером тридцать девятого года на улице Саратова. Нескольких секунд хватило вспыхнуть их взаимному чувству. Воистину от судьбы не уйдешь. Удивительно, но Генриху беспрепятственно позволили зарегистрировать брак с твоей матерью. Органы, наверное, решили, что продуктивность его мыслительного аппарата от женитьбы на такой красавице возрастет еще больше. Там, в роддоме саратовской больницы, двадцать второго августа сорокового года ты и родилась. И всего два письма от твоей матери за целый год. А в сентябре сорок первого раздался звонок в дверь, Мария ворвалась в квартиру с тобой на руках, словно за ней гнались, опустила узелок с вещами у порога, ринулась в комнату, крикнув: «Закрой получше дверь, Сима, проверь замки». Закрыв дверь, я поспешила за ней. Она ходила, ходила взад-вперед по комнате, прижимая тебя к себе и говорила – торопливо, возбужденно, будто боялась не успеть: «Ты понимаешь, Симочка, что по закону военного времени его должны были расстрелять! Он в Саратове работал на секретном производстве, самолеты строил. Это же оборонная промышленность! Мне кажется, даже в момент зачатия нашего ребенка в изголовье кровати стояла парочка энкавэшников». Вдруг Мария перестала ходить, крепче прижала тебя к себе, замерла в центре комнаты: «О-о, Зина, это страшные люди, да не люди они вовсе, а облаченные в форму бесы! Ручаюсь, у всех у них под одеждой хвосты и копыта. То, что Генриха не расстреляли, чудо. Чудо или случайность. Представь, перед ссылкой у него не отобрали партбилет. Но это только пока. Все ужасы впереди. Исхода от бесов нет, нигде, ни в одном захолустье». Она посадила тебя на диван, снова заметалась по комнате, непривычно поводя в воздухе руками. Глаза ее разгорелись как в лихорадке. «Я нужна ему там, без меня он не выстоит, сломается. Да прилепится жена к мужу своему, да последует за ним, и будут одна плоть. Да, да, да! Одна плоть». Господи, поражалась я, что она говорит?! Откуда в ней это? Всегда была рьяной атеисткой, комсомолкой, безоговорочно верящей в генеральную линию партии, в единственно правильный курс СССР. А тут вдруг слова из Писания, пусть и несколько перефразированные. Ее речь была похожа на истерику, на помешательство, я не узнавала свою сестру. Дабы снять напряжение, я попыталась вклиниться: «Машенька, в Писании сказано – прилепится муж к жене». А она мне: «Суть одна, главное – плоть, понимаешь, одна плоть, и дух, еще дух, конечно, дух». Тут-то до меня стало доходить, это все та же Мария, порывистая, отчаянная, жертвенная. Только раньше она приносила себя в жертву горячо любимой стране, а теперь любимому человеку. Все яснее мне становилось, ее не удержит в Москве никакая сила, даже инстинкт материнства, что ты, деточка, останешься у нас с Алексеем Яковлевичем; и все же до последней секунды нашего с ней свидания мне хотелось спасти ее от неминуемой гибели. «Опомнись, Маша, у тебя на руках годовалый ребенок, ты не думаешь, что гораздо нужнее ребенку? То, что под бомбежками ты смогла доехать до нас живая, невредимая, сохранить жизнь девочке, уже чудо». Она возмутилась: «Что ты?! Как ты можешь! Он там один. Ты не представляешь, что за кошмар… в каких условиях… как его заталкивали в теплушку для скота. Там, в этой теплушке, весь пол был в коровьих лепешках, и запах… кисло-сладкий приторный, тошнотворный запах». Я не знала, чем ее успокоить. «Ты бы, Машенька, пошла приняла с дороги душ, я пока разогрею тебе поесть, накормлю девочку». Она замахала руками: «У меня нет времени, Сима, я опоздаю на поезд». Ринулась в коридор, стала надевать босоножки, руки у нее дрожали, она никак не могла попасть в дырочки на ремешках, и на ногах эти носочки – в бело-синюю полосочку. Ей тогда двадцати пяти не исполнилось. Девчонка, хрупкая, осунувшаяся девчонка, измотанная дорогой, горем, страхом. Так и застряла в памяти сцена в коридоре: ее склоненная спина, две свесившиеся к полу русые косы с проделанным наспех неровным пробором, не справляющиеся с ремешками пальцы. «Я напишу, непременно напишу, только матери с отцом, пожалуйста, ни слова, для них у меня все хорошо, я вернусь, непременно вернусь за Бертой, только обустроимся». Она схватила лежащий у порога узелок, протянула мне: «Здесь Берточкины вещи, самое необходимое, и метрика, метрика тут, еще коллекция Генриха, старинная, от деда, мейсенский фарфор, сбереги, Сима, обязательно сбереги, он очень просил». Из гостиной в это время раздался твой плач, лицо моей несчастной сестры исказилось немыслимым страданием. Я испугалась за тебя, ринулась в гостиную: «Сейчас, Машенька, я только успокою девочку, погоди, я принесу денег и еды тебе в дорогу, сейчас, сейчас…» – Я подхватила тебя на руки, подбежала к серванту за деньгами, ты плакала все громче, громче… Когда я вышла в коридор, Марии не было… и тут меня пронзило страшное осознание… я больше никогда ее не увижу.
- Мамино пальто - Тео Картер - Современная проза
- Весна в Париже - Евгений Перепечаев - Современная проза
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Соленый клочок суши - Джимми Баффетт - Современная проза
- Лошадь на крыше - Наталия Терентьева - Современная проза
- Человеческое животное - Олафсдоттир Аудур Ава - Современная проза
- Внутри женщины - Тамрико Шоли - Современная проза
- Эдельвейсы для Евы - Олег Рой - Современная проза
- Запах - Татьяна Розина - Современная проза
- Путь Мури - Илья Бояшов - Современная проза