Подумал о том Джучи, и укусила его ядовитая догадка. Никто Бортэ по доброй воле не освобождал, а сочинили сказку, чтобы (тут Джучи и начинал задыхаться)... мелкие её подробности (такие, как «тесто») рождали ощущение правдивости, от главного отвлекали.
Значит, мать отбили у меркитов именно тогда, во время набега, — не раньше. Как страшно думать про такое. Но в этом случае всё становится на свои места: не за что было Темуджину Тохто-беки благодарить, враг он и есть враг.
С первой тайной переплетена в змеиный клубок тайна вторая: то самое пресловутое исчезновение отца. Это случилось, когда не исполнилось Джучи и десяти трав.
«Так надо», — сердито кричала Бортэ, когда скулёж подрастающих — шли годы — детей слишком уж рвал уши матери. Повзрослев, дети стали требовать подробностей. «Куда уехал эцегэ? Почему нет так долго? И с войны возвращаются, и от гостей. Столько гостить — семью не уважать».
«Не смейте так говорить. Ему виднее, кого и за что уважать», — огрызалась Бортэ.
Тревога и желание разгадки стало стержнем их взросления. Джучи и Джагатай даже снисходительно презирали младшего — Угэдэя за то, что ему, казалось бы, всё равно. А Угэдэй уже тогда удобно устроился и лишь посмеивался тихонько: каждый из старших братьев пытался склонить его на свою сторону в зарождавшемся соперничестве. Он бессовестно вымогал у них обоих взятки — то биту для бабок, то забавную, свистящую в полёте стрелу-йори.
Про отца молчали взрослые, молчали соседи, друзья и недруги... Для мальчиков же стало делом чести, опередив соперника, разгадать, куда пропал отец.
Мысли подозрительного Джагатая, уже тогда видевшего в людях худшее, устремились по пути извилистому.
— Отец нас бросил, предал. Он думает — мы не годимся в наследники улуса. Нашёл другое племя, другую юрту. Другая женщина — не наша толстая мать — подаёт ему архи[50] по вечерам, — важно поучал Угэдэя своим звонким голосом. — Наше дело — все травы переполошить, все камни горные встряхнуть. Найти. Пусть видит — какие мы багатуры, пусть видит, как он ошибся.
Он очень нравился себе, когда произносил такую красивую речь. Даже то, что он невзначай признал багатуром и братца Джучи, не смущало его в это мгновенье.
Из духа ли противоречия, с того ли, что не мог и помыслить про отца ничего дурного, Джучи тогда возразил со свойственным ему ехидством:
— Ты уже научился заноситься. Но это достоинство не ханского сына, петуха, что будит всех утром. Скажи мне, отчего ему было знать, какими мы вырастем багатурами? Отчего ему было не взять другую женщину второй женой, пусть бы и подавала архи. Или думаешь, Обнимающий Хан Степей бросит народ, поднявший его на войлоке, и будет носиться по чужим куреням как беглый раб? Не знаешь, сладкоголосый? То-то. Верно я говорю, Угэдэй?
— Верно.
— А что же думаешь ты, — пристыженно прошипел тогда Джагатай, — осчастливь нас, всезнающий.
— Думаю, отца нет в живых, — вздохнул Джучи, — но надо такое скрывать от людей. Наше дело — узнать, почему от нас это скрывают. Верно я говорю, Угэдэй?
— Всё так, — смерив испытующим взглядом, согласился покладистый братишка.
«Не иначе, будет что-то клянчить», — снисходительно подумал Джучи. Но он посрамил Джагатая и был доволен.
Вскоре случилось такое... что всё померкло. Однажды ночью как будто ослепли нухуры — стражи за юртой. Как будто сверху, — через дымоход, а не через полог юрты, — проник луч китайского фонарика... И — как рыжий дух перед великой прародительницей их рода Алангоа — перед ними предстал долговязый старик в халате из дымлёной козлины.
Дети в ужасе отпрянули от очага. Бортэ же, покачиваясь, кинулась навстречу, загасив огонь фонаря пришельца неловким движением. В свете углей аргала[51] её толстые щёки подрагивали.
— Т-ты, — только и произнесла мать.
— У тебя ещё осталось немного архи, — закряхтел-загремел знакомый голос. Вот и всё, что сказал тогда этот человек.
Джучи показалось, что четырнадцать трав разлуки привиделись этой ночью.
Но нет, не всё, было и другое. Когда проворный Джагатай кинулся раздувать угли, старик — не такой уж при свете углей и старик — взглянул на Джучи, узнал. И прошептал так... прошептал так, КАК НАДО:
— Сын... сын.
Потом, будто вспомнив о чём-то, отец с проворством скорее слуги, чем господина,— таким Бортэ его не знала — нырнул обратно в холодную ночь и вернулся с худеньким мальчиком лет десяти, одетым тоже, как и отец, бедно и грязно.
Даже в свете ночного очага — впрочем, Джагатай постарался, раздул — полыхнула под войлочной шапочкой рыжая охапка волос. Воронёные косички Джучи стали от сравнения ещё темнее. Непонятный гость переминался на худых ногах, будто пол был засыпан горячими углями. Общую растерянность, которой все были обязаны вернувшемуся из нижнего мира Темуджину, мальчик, наверное, принимал за неприветливость — он здесь лишний, ему не рады. Но Темуджин потрепал гостя по шевелюре... впервые улыбнулся, нарочито залихватски выпил архи из деревянной чашки, поспешно поднесённой Угэдэем. Пугающе засмеялся:
— Посмотри, Бортэ, он — настоящий, рыжий, как мой отец Есугей-багатур. Он помечен Духами Борджигинов побольше, чем я. Разве не так? А может, это Есугей и есть, может — он вернулся?
И тут же глаза отца полыхнули в свете очага знакомой, неодолимой властью:
— Это мой сын, моё неподкупное зеркало-тулуй. Его так и зовут, Тулуем. Бортэ, теперь он будет и твоим сыном, кто спросит, так и говори... Отныне у тебя — четыре сына. Два рыжих, один — чёрный. А Тулуй — лучше. Он может быть и рыжим, и чёрным. Сними, сынок.
Тулуй, смутившись ещё больше, вдруг стащил с головы рыжую шевелюру и... обнажил иссиня-чёрные волосы... Такие же, как у Джучи. Все только рты пораскрывали — ни Бортэ, ни братья никогда не видели накладных волос. Смех отца был подобен шуму каменистой реки:
— Вот видишь, Бортэ. Мой новый сын точно отмечен духами, только духи умеют менять обличье.
После такой развязки разве мог Джучи не вспоминать снова и снова недавний разговор с Джагатаем? Думал ли пристыженный им Джагатай, что во всём окажется прав: «Отец нашёл другое племя, другую юрту. Другая женщина — не наша толстая мать — подаёт ему архи по вечерам». Так, стало быть, и было? Но почему вернулся?
На второй день после возвращения отца Бортэ тоже пыталась это выяснить. Кто же ещё осмелится кроме неё? Джучи не знал, о чём они проговорили всю ночь. Так или иначе, но детям не сказали ничего. Угэдэй принял новую перемену в своей судьбе как должное и неудобных вопросов больше не задавал. Ну... уехал отец на четырнадцать лет, ну приехал с новым сыном... дело обычное.
Джагатай, конечно же, извивался от любопытства, но и он после дюжины подзатыльников притих — не пустили лису в волчье логово. После забыл не забыл... наверное, увлёкся другим...
Но Джучи...
Он ведь помнил и другое, сказанное когда-то Джагатаем, вернее, подслушанное где-то: «Эцегэ выбросить тебя хотел, да пожалел. Думал забыть — не забыл. Потому и уехал от нас... от позора уехал...» Значит, уехал от того, что Джучи своим видом, своим существованием на свете, каждодневно напоминал: меркиты опозорили жену, то есть самого Темуджина, не сумевшего жену защитить. Уехал на четырнадцать лет, бросил огромный улус, дела, планы, людей? Возможно ли такое? Воспалённому, униженному рассудку всегда кажется — мир вертится вокруг него... мир идёт на него войной. Значит — возможно.
К двум переплетённым гадюкам-тайнам и третья подползла. И связана она с Никтимиш — женой Джучи, внучкой низвергнутого кераитского хана Тогрула. Того самого.
В прошлом Тогрул — самый могучий здешний хан, побратим их деда Есугея, «названый отец» Темуджина. С их семейными делами сплетен хан Тогрул, как наконечник стрелы, в груди засевший. Будешь вынимать — умрёшь, а если оставишь, не вздохнуть привольно — колет. А что теперь он раздавленный враг, тому удивляться не надо. Не он первый, да, видно, не последний. Все уже привыкли к тому, как оборачиваются друзья врагами, а враги — друзьями. Дела семейные.
Так-то оно так... И всё же выдавая Джули за внучку Тогрула, Темуджин, казалось, не выгодную жену для наследника искал — неизбежную колодку на шею сыну вешал. И себе заодно. Не странно ли это? Ведь взяли улус кераитского хана на копьё, приторочили к стремени. Как татар, как тайджиутов. Можно выбирать жён по вкусу, как военную добычу — олдже[52].
Когда сломали хребет злосчастным татарам, — кровавому кошмару монгольских ночей, — так и поступили. Темуджин, по природной доброте, не иссёк всё племя под корень — только мужчин и старух. Дети, что тележной чеки тогда не переросли, резвятся у юрт. Их женщины гремят посудой в новых семьях.